Канун Пасхи - Радио ВЕРА
Москва - 100,9 FM

Канун Пасхи

* Поделиться

Здравствуйте, дорогие слушатели.

У микрофона Павел Крючков — автор и ведущий литературных программ «Рифмы жизни» и «Закладка», — которые вы постоянно можете слышать в эфире светлого радио ВЕРА. Добавлю, пользуясь случаем, что судьба определила мне и многолетнюю службу в Государственном музее истории российской литературы имени В. И. Даля, и работу в старейшем литературном журнале «Новый мир»...

Из года в год мне также доводится представлять русских стихотворцев в поэтической рубрике «Строфы» — православного журнала «Фома».

Оказавшись сегодня здесь, в студии — а мы с вами проведем вместе около двух часов — я испытываю неподдельное волнение, — и думаю, что вы без труда поймёте — почему.

Сегодня у нас с вами будет необычная встреча. Место её, конечно, привычное и понятное — ещё раз повторюсь — радиостанция ВЕРА. Что же до времени нашей встречи, то на дворе — канун Пасхи. Мы искренне надеемся, что наша радиопрограмма окажется интересной и полезной прежде всего, для тех, кто находится сейчас... в пути, — да-да, именно «в пути» — и в прямом, и в переносном значении этого простого русского выражения.

Ближайшие два часа мы вместе с вами будем слушать отечественные литературные произведения, посвященные, главным образом, именно Страстной неделе, — то есть дням и часам, предшествующим «празднику праздников» — Светлому Христову Воскресению. Мы услышим уникальные архивные аудиозаписи, встретимся с известным писателем, нашим соотечественником и современником, послушаем отрывки из мудрых и добрых сочинений классических русских писателей. И, конечно же, мы поначалу немного вспомним и о том, как зарождалась и развивалась пасхальная традиция в отечественной словесности.

Эта традиция тянется из древности, — из народных духовных стихов и вообще — из древнерусской литературы, — которая учитывала и постепенно соединяла в себе опыт сугубо церковной пасхальной словесности — с литературой зарождающейся, литературой новой — в которой понемногу стали появляться конкретные земные герои, с их житейскими обстоятельствами и душевными переживаниями.

Отчет в таком разговоре принято вести от начала 11-го века, когда митрополит Киевский и всея Руси Илларион сложил то, что принято называть первой русской пасхальной проповедью, то есть — знаменитое «Слово о Законе и Благодати».

Полное название мудрого слова святителя Илариона, произнесенного 25 марта 1038 года в Киеве звучит поучительно и красиво: «О Законе, через Моисея данном, и о Благодати и Истине через Иисуса Христа явленной, и как Закон отошёл, (а) Благодать и Истина всю землю наполнили, и вера на все народы распространилась, и до нашего народа русского (дошла). И похвала князю нашему Владимиру, которым мы крещены были. И молитва к Богу от всей земли нашей...»

Вспомним здесь же, благодарно кланяясь нашей старинной церковной словесности, изумительные труды богослова, писателя и проповедника 12-го века Кирилла Туровского. Как сказано в его житии, этот подвижник — цитирую — «стремясь к большему подвигу, (рано) ушёл в затвор на столп и прожил там некоторое время, работая в посте и молитвах, написал здесь многие Писании Божественные».

Впоследствии этот богослов и литератор, прославленный как святитель, создал несколько удивительных по своей глубине слов-проповедей, притч, посланий и молитв. Здесь с необыкновенной силой проявился его — Богом данный — талант духовного словесника, иначе, как говорится, тут и не скажешь.

Вот — из его проникновенного «Слова на Святую Пасху».

Напомню нам ещё раз, что это вторая половина 12-го века:

«...Господь наш Иисус Христос как человек был распинаем, а как Бог помрачил солнце и преложил луну в кровь, и тьма была по всей земле; как человек, возопив, испустил дух, а как Бог потряс землю и распались камни; как человек был прободен в ребра, а как Бог раздрал пополам завесу древнего закона! Как Агнец излиял Свою кровь вместо агнцев, закалаемых в пустыне для жертвы, и принес Собою жертву Богу Отцу за спасение всего мира; как человек был положен во гробе, а как Бог освятил олтарь Церкви из язычников; как царь был охраняем стражами и запечатленный лежал во гробе, но как Бог чрез ангельские воинства вещал бесовским силам в твердыне ада: „Возмите врата князи ваша, и возмитеся врата вечная: и внидет Царь славы“...»

Последние слова — из Псалтири.

...А теперь мы с вами начнём переноситься на столетия вперед, и двинемся сразу в 17-й век, — когда вослед величественному сборнику поучительных слов и бесед отцов церкви под названием «Соборник» (это 1647-й год), некий неизвестный нам автор создал первую пасхальную повесть (сие древнее слово тут без натяжек «работает» и как название прозаического жанра) — «Повесть о Савве Грудцыне». ....В атмосфере событий недавнего прошлого, — то есть осады Смоленска времён русско-польской войны, — перед нами предстаёт история о согрешившем юноше, продавшем дьяволу свою душу, — затем, смертельно заболевшем, и затем — искренне покаявшемся.

И, наконец, чудесно исцелённом на Пасху.

Исцелившись, благодарный отпрыск купеческого рода роздал бедным всё своё имущество и постригся в монахи в Чудовом монастыре: «...он принял монашество и стал жить в посте и молитвах, беспрестанно молясь Господу о своем согрешении. В монастыре он прожил немало лет и отошел ко Господу во святые обители».

...А мы — мы снова летим с вами — сквозь время, — приближаясь к близкому и родному нам, благодаря школьной программе — 19-му веку, — когда в России укрепился и возрос жанр пасхальной поэзии. Его создали бесчисленные стихотворные переложения псалмов, в которых отразились, как справедливо пишут исследователи, все стороны и состояния души человека в представлениях и отношениях к Богу.

Итак, вослед многим и многим прославленным (в обоих значениях) именам — от святителя Димитрия Ростовского, поэта и богослова Симеона Полоцкого и его ученика, историографа Сильвестра Медведева; от Василия Тредиаковского, от Ломоносова и Державина — мы, наконец, приближаемся и к тому, кто получил именование «солнца русской поэзии». К Александру Сергеевичу Пушкину.

Давайте послушаем его чудесное стихотворение из так называемого «каменноостровского цикла», написанного за полгода до смерти. Наш великий поэт отошёл к Господу 10 февраля по старому стилю, — в этот день церковь отмечала и отмечает память святого преподобного Ефрема Сирина.

И пушкинские стихи стали переложением великой покаянной молитвы, сложенной этим святым, — молитвы, которую мы ежегодно читаем Великим постом во все его дни, вплоть до Страстной среды!

Именно это своё стихотворение сам поэт назвал молитвой.

Стихотворение Александра Пушкина читает народный артист России Василий Семёнович Лановой:

Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв
Сложили множество божественных молитв;

Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста

И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.

Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.

Молитвенное стихотворение Александра Пушкина «Отцы-пустынники и жены непорочны...» читал народный артист России Василий Лановой. Обмолвлюсь, что это чтение и этот текст входят в проект замечательной видео- и книжной Антологии «Круг лета Господня», — стихи из которой постоянно звучат на радио ВЕРА.

Современник и товарищ Пушкина — князь Пётр Вяземский —говорил, что поэт «в последние годы жизни своей был проникнут красотою многих молитв, знал их наизусть и часто твердил их».

Прочитаем и мы, с благоговением, великопостную молитву преподобного Ефрема, послужившую созданию одного из лучших пушкинских творений:

Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи, Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь.

Вы, конечно, заметили, что грех любоначалия, то есть стремления к власти над людьми, — получил у Пушкина образ сокрытой, то есть незаметной змеи.

В оригинальной молитве такого сравнения — нет, но оно было важным для поэта, который в своей записке «О народном воспитании», написанной в 1826-м году по просьбе императора Николая I (то есть ровно за десять лет до стихотворения «Отцы-пустынники...») горестно сетовал: «Чины сделались страстию русского народа».

В проекте православного журнала «Фома» «50 великих стихотворений», представляя этот шедевр Пушкина, филолог Анастасия Занегина замечает, что «отцами пустынниками» поэт именует отшельников, живших в эпоху расцвета монашества (IV-VI века), которые были современниками знаменитого сирийского монаха. И — тут же напоминает, что первоначально в тексте Пушкина вместо слов «отцы пустынники» стояло сочетание «святые мудрецы». «...Так поэт конкретизировал свой выбор: из многих „мудрецов“ он останавливает внимание на отшельниках, к числу которых принадлежал и преподобный Ефрем. Все комментаторы пушкинского стихотворения утверждают, что подобное исправление и вся работа над первой частью стихотворения одновременно свидетельствуют о стремлении Пушкина выразить особенное отношение к молитве Ефрема Сирина и о желании передать свое душевное состояние готовности к покаянию...»

В моей библиотеке бережно хранится маленькая книжица: томик избранных стихотворений Пушкина, вышедшая в свет ровно полвека тому назад и составленная знаменитым детским писателем и ученым-литературоведом Корнеем Чуковским для серии «Поэтическая библиотечка школьника». Легенда гласит, что издательство предложило Корнею Ивановичу написать к ней предисловие, но он ответил в том духе, что «я, мол, ещё не сошёл с ума, чтобы писать предисловия к Пушкину».

Чуковский сделал предисловием к сборнику — фрагменты статьи Николая Васильевича Гоголя «Несколько слов о Пушкине», опубликованной впервые в 1835-м году, в книге «Арабески». Это была первая (и, заметим, прижизненная поэту) статья о Пушкине — как о русском национальном гении.

С этих вот, с самых первых гоголевских слов о национальном, Чуковский и начинает своё цитирование:

«...В самом деле, никто из поэтов наших не выше его и не может более называться национальным; это право решительно принадлежит ему. В нем, как будто в лексиконе, заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка. Он более всех, он далее раздвинул ему границы и более показал все пространство. Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла».

Таковы благодарно-благоговейные слова о Пушкине — его современника Гоголя.

Пасхальная тема в сочинениях Гоголя ярче всего, если так можно сказать, отразилась в очерке «Светлое воскресение», которым писатель завершил свою многострадальную и светлую книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», вызвавшую гнев критика-свободолюбца Виссариона Белинского и много ещё кого.

Когда-то я посвятил этой книге Гоголя очередной выпуск своей авторской программы на радио ВЕРА, — при подготовке которой благодарно пользовался купленным в начале 1990-х годов прошлого века, уникальным для того времени сборником сочинений Гоголя под названием «Духовная проза». Председатель Гоголевской комиссии Российской академии наук и профессор МГУ — Владимир Алексеевич Воропаев, написавший предисловие к этой книге, закончил её весьма современными для наших сегодняшних суматошных дней словами: «И в наши дни с новой силой звучит завет Гоголя, данный им своим соотечественникам: „Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк прелазай иначе есть тать и разбойник“».

Так давайте же друзья, послушаем с вами отрывки из грустного и одновременно светлого очерка Николая Васильевича Гоголя, завершающего книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Из очерка «Светлое воскресение».

Читает протоиерей Игорь Пчелинцев, клирик Русской духовной миссии в Иерусалиме, настоятель Храма святой праведной Тавифы в Яффе.

В русском человеке есть особенное участие к празднику Светлого Воскресенья. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой земле. Видя, как повсюду в других странах день этот почти не отличен от других дней, — те же всегдашние занятия, та же вседневная жизнь, то же будничное выраженье на лицах, — он чувствует грусть и обращается невольно к России. Ему кажется, что там как-то лучше празднуется этот день, и сам человек радостней и лучше, нежели в другие дни, и самая жизнь какая-то другая, а не вседневная. Ему вдруг представятся — эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольный звон, который как всю землю сливает в один гул, это восклицанье «Христос Воскрес!», которое заменяет в этот день все другие приветствия, этот поцелуй, который только раздается у нас, — и он готов почти воскликнуть: «Только в одной России празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!» Разумеется, все это мечта; она исчезнет вдруг, как только он перенесется на самом деле в Россию или даже только припомнит, что день этот есть день какой-то полусонной беготни и суеты, пустых визитов, умышленных незаставаний друг друга, наместо радостных встреч, — если ж и встреч, то основанных на самых корыстных расчетах; что честолюбие кипит у нас в этот день еще больше, чем во все другие, и говорят не о Воскресенье Христа, но о том, кому какая награда выйдет и кто что получит; что даже и сам народ, о котором идет слава, будто он больше всех радуется, уже пьяный попадается на улицах, едва только успела кончиться торжественная обедня, и не успела еще заря осветить земли. Вздохнет бедный русский человек, если только все это припомнит себе и увидит, что это разве только карикатура и посмеянье над праздником, а самого праздника нет. Для проформы только какой-нибудь начальник чмокнет в щеку инвалида, желая показать подчиненным чиновникам, как нужно любить своего брата, да какой-нибудь отсталый патриот, в досаде на молодежь, которая бранит старинные русские наши обычаи, утверждая, что у нас ничего нет, прокричит гневно: «У нас всё есть — семейная жизнь, и семейные добродетели, и обычаи у нас соблюдаются свято; и долг свой исполняем мы так, как нигде в Европе; и народ мы на удивленье всем».

Нет, не в видимых знаках дело, не в патриотических возгласах и не в поцелуе, данном инвалиду, но в том, чтобы в самом деле взглянуть в этот день на человека, как на лучшую свою драгоценность, — так обнять и прижать его к себе, как наироднейшего своего брата, так ему обрадоваться, как бы своему наилучшему другу, с которым несколько лет не видались и который вдруг неожиданно к нам приехал. Еще сильней! еще больше! потому что узы, нас с ним связывающие, сильней земного кровного нашего родства, и породнились мы с ним по нашему прекрасному небесному Отцу, в несколько раз нам ближайшему нашего земного отца, и день этот мы — в своей истинной семье, у Него Самого в дому. День этот есть тот святой день, в который празднует святое, небесное свое братство все человечество до единого, не исключив из него ни одного человека. Как бы этот день пришелся, казалось, кстати нашему девятнадцатому веку, когда мысли о счастии человечества сделались почти любимыми мыслями всех; когда обнять все человечество, как братьев, сделалось любимой мечтой молодого человека; когда многие только и грезят о том, как преобразовать все человечество, как возвысить внутреннее достоинство человека; когда почти половина уже признала торжественно, что одно только христианство в силах это произвесть; когда стали утверждать, что следует ближе ввести Христов закон как в семейственный, так и в государственный быт; когда стали даже поговаривать о том, чтобы все было общее — и дома и земли; когда подвиги сердоболия и помощи несчастным стали разговором даже модных гостиных; когда, наконец, стало тесно от всяких человеколюбивых заведений, странноприимных домов и приютов. Как бы, казалось, девятнадцатый век должен был радостно воспраздновать этот день, который так по сердцу всем великодушным и человеколюбивым его движеньям! Но на этом-то самом дне, как на пробном камне, видишь, как бледны все его христианские стремленья и как все они в одних только мечтах и мыслях, а не в деле. И если, в самом деле, придется ему обнять в этот день своего брата, как брата — он его не обнимет. Все человечество готов он обнять, как брата, а брата не обнимет. Отделись от этого человечества, которому он готовит такое великодушное объятие, один человек, его оскорбивший, которому повелевает Христос в ту же минуту простить, — он уже не обнимет его. Отделись от этого человечества один, несогласный с ним в каких-нибудь ничтожных человеческих мненьях, — он уже не обнимет его. Отделись от этого человечества один, страждущий видней других тяжелыми язвами своих душевных недостатков, больше всех других требующий состраданья к себе, — он оттолкнет его и не обнимет. И достанется его объятие только тем, которые ничем еще не оскорбили его, с которыми не имел он случая столкнуться, которых он никогда не знал и даже не видел в глаза. <...>

Отчего же одному русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый праздник исчез, а видимые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова: «Христос Воскрес!» — и поцелуй, и всякий раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гулят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас? Где носятся так очевидно призраки, там недаром косятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем, чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее — и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов! На чем же основываясь, на каких данных, заключенных в сердцах наших, опираясь, можем сказать это? Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их. «Хуже мы всех прочих» — вот что мы должны всегда говорить о себе. Но есть в нашей природе то, что нам пророчит это. Уже самое неустройство наше нам это пророчит. Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней. Что есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, — доказательство тому уже то, что без меча пришел к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой Его слово, что есть уже начала братства Христова в самой нашей славянской природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства, что ещё нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними, что есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какое-нибудь дело, решительно невозможное ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, все позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев самих себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли домы свои и земные достатки, так рванется у нас все сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас, ни одна душа не отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды — все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия — один человек. Вот на чем основываясь, можно сказать, что праздник Воскресенья Христова воспразднуется прежде у нас, чем у других. И твердо говорит мне это душа моя; и это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются. Внушеньем Божьим порождаются они разом в сердцах многих людей, друг друга не видавших, живущих на разных концах земли, и в одно время, как бы из одних уст, изглашаются. Знаю я твердо, что не один человек в России, хотя я его и не знаю, твердо верит тому и говорит: «У нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразднуется Светлое Вокресенье Христово!»

Отрывки из очерка Николая Гоголя «Светлое воскресение», из завершительной главы гоголевской книги «Выбранные места из переписки с друзьями» нам читал протоиерей Игорь Пчелинцев, клирик Русской духовной миссии в Иерусалиме.

Скажу ещё, пользуясь случаем, что подворье с храмом расположено на месте погребения праведной Тавифы, воскрешенной апостолом Петром, а основание храму было положено в 1888 году, в присутствии Великих Князей Сергея и Павла Александровичей Романовых и Великой Княгини Елисаветы Феодоровны...

Путешествуя по Святой Земле, Гоголь писал своему другу, поэту Жуковскому в феврале 1850-го года: «...Повсюду и на всем видел я только признаки явные того, что все эти ныне обнаженные страны, и преимущественно Иудея (ныне всех бесплоднейшая), были действительно землей млека и мёда. По всем горам высечены уступы — следы некогда бывших виноградников, и теперь даже стоит только бросить одну горсть земли на эти обнаженные каменья, чтобы показались на ней вдруг сотни растений и цветов: столько влажности, необходимой для прозябенья, заключено в этих бесплодных каменьях! Но никто из нынешних жителей ничего не заводит, считая себя кочевыми, преходящими, только на время скитающимися в сей пораженной Богом стране. Только в Яффе небольшое количество дерев ломится от тягости плодов, поражая красотой своего роста...»

Теперь, как мы знаем, древняя Яффа выглядит так же, как во времена Гоголя, но русского храма тогда ещё не было.


Историкам литературы известно, что Гоголь бережно хранил в своём архиве произведения некоторых своих современников. Таковым оказался русский поэт, проживший очень долгую жизнь (двух лет он, современник Пушкина, не дотянул до века двадцатого) — Яков Петрович Полонский, любимейший, кстати сказать, поэт Корнея Чуковского.

И — напомним — автор почти народной песни — «Мой костёр в тумане светит».

«...Недавно нам случилось рассматривать бумаги, оставшиеся после Гоголя, — писал Николай Некрасов. — Между прочим, Гоголь имел привычку выписывать для себя каждое стихотворение, которое ему нравилось, не справляясь, кто его автор. В числе стихотворений, выписанных его собственною рукою, мы нашли стихотворение господина Полонского. Вот оно для любопытных: Пришли и стали тени ночи / На страже у моих дверей! / Смелей глядит мне прямо в очи / Глубокий мрак ее очей...»

Прервём цитирование добросердечной некрасовской рецензии и послушаем удивительное стихотворение Якова Полонского, посвященное пасхальной теме.

Оно было написано между 1886-м и 1898-м годами, предназначалось для детского журнала и вошло во второй том полного собрания сочинений поэта.

Читает народный артист России Михаил Иванович Филиппов.

Весть, что люди стали мучить Бога,
К нам на север принесли грачи... —
Потемнели хвойные трущобы,
Тихие заплакали ключи...

На буграх каменья — обнажили
Лысины, прикрытые в мороз,
И на камни стали капать слезы,
Злой зимой ощипанных берез.

И другие вести, горше первой,
Принесли скворцы в лесную глушь:
На кресте распятый, всех прощая,
Умер — Бог, Спаситель наших душ.

От таких вестей сгустились тучи,
Воздух бурным зашумел дождем...
Поднялись, — морями стали реки...
И в горах пронесся первый гром.

Третья весть была необычайна:
Бог воскрес, и смерть побеждена!!
Эту весть победную примчала
Богом воскрешенная весна... —

И кругом луга зазеленели,
И теплом дохнула грудь земли,
И, внимая трелям соловьиным,
Ландыши и розы зацвели.

Стихотворение Якова Полонского «Светлое воскресение» (которое нередко именуется и как «Пасхальные вести»), нам прочитал народный артист России Михаил Филиппов.

Завершая эту краткую встречу со стихотворением Якова Полонского, добавим, что Яков Петрович, проживший на самом деле трудную, полную невзгод и испытаний жизнь, был удивительным, отзывчивым, сердечным человеком.

«Полонский — редкой души человек, думаю, что второго такого доброго, чистого, честного и нет», — писал хорошо знавший поэта современник. Очевидно, благодаря этим свойствам своей личности, Полонский в течение жизни был в дружеских отношениях — со всеми величайшими поэтами и прозаиками своего времени: Тютчевым, Фетом, Толстым, Тургеневым. Вот только одна цитата: «Лю­безнейший Яков Петрович, если Ваше время зав­тра, в воскресение не занято, то посетите меня вечерком, выпить чайку, чем очень обяжете Вас крепко любящего Фёдора Достоевского...».

А сейчас мне бы хотелось перейти от литературной темы к богослужебной и послушать вместе с вами древнее песнопение «Ангельский собор удивися». Замечательный рассказ об этом песнопении я обнаружил на сайте прихода храма святого праведного Иоанна Кронштадтского в Минске. Познакомимся с этим повествованием.

Духом глубокой веры, переданной нам в наследство от предыдущих поколений, веет от этой древней мелодии и древнего христианского текста.

«Ангельский собор удивися, / зря Тебе в мертвых вменившася,/ смертную же, Спасе, крепость разоривша, / и собою Адама воздвигша, / и от ада вся свобождша...»

Это песнопение еще называют «воскресными тропарями». Их основная тема — встреча ангела (или ангелов) и плачущих жен-мироносиц у гроба Спасителя. Чтобы глубже понять необыкновенно красивую поэзию диалога мироносиц и ангела, утешающего их глубокую скорбь, необходимо уяснить значение некоторых древних церковнославянских слов.

В первом тропаре, где говорится о благоговейном восхищении («удивлении») ангелов, увидевших Господа умершим и воскресшим, обратим внимание на фразу «и от ада вся свобождша». Она переводится — «от ада всех освободившего». С точки зрения поэзии, окончания «шего» звучат, согласитесь, громоздко, а вот краткие церковнославянские формы, — «разоривша», «воздвигша», «вменившася», — лаконично и таинственно, каким было и само Воскресение.

Следующий тропарь начинается вопросом Ангела мироносицам: «Почто мира с милостивыми слезами, о ученицы, растворяете?» Здесь важно знать, что речь идет не о мире как о вселенной или о некоем состоянии, а о благоухающем масле, которое святая Мария Магдалина вместе с подругами несла для помазания умершего Спасителя.

«Рыдания время преста, не плачите!» — восклицает Ангел, глядя на слезы женщин. «Время преста» — значит «время (плача) закончилось». Христос «яко Бог бо воскресе от гроба!» — уточняет Ангел уже в следующем, третьем, тропаре.

Заключительная часть песнопения посвящена Божией Матери. Согласно церковному преданию, воскресший Господь первой явился Своей Матери. Об этом не говорится в святом Евангелии, но если задуматься, могло ли быть иначе? Кому в первую очередь обратится сын со словами утешения, зная, что сердце матери полно страдания?

«Жизнодавца рождши, / греха, Дево, Адама избавила еси, / радость же Еве в печали место подала еси...» Обращаясь к Деве Марии, мы горячо благодарим Ее за самое непосредственное участие в исполнении Божьего Промысла. Яснее понять этот тропарь поможет его внимательное прочтение. «Греха Адама избавила еси», значит, «от греха избавила Адама». «Радость в печали место» означает «радость вместо печали», — вот что подарила Божия Матерь нашей праматери Еве, родив Сына Божьего.

Основная задача поэтического пересказа евангельского события, изложенного в «Ангельском соборе», — подготовить нас к восприятию жизнеутверждающей вести, самой радостной из когда-либо звучавших на земле. Ад повержен! Христос вышел из него победителем, проложив и нам дорогу к воскресению! Именно это, — но в других словах, — мы услышим чуть позже, когда священник (или епископ) будет читать отрывок из Евангелия, радостной вести о Воскресении«.

Итак, друзья, я познакомил вас с рассказом о песнопении «Ангельский собор удивися», обнаруженном мною на сайте прихода храма святого праведного Иоанна Кронштадтского в Минске. А теперь давайте его послушаем. Для облегчения нашего восприятия я буду читать перевод песнопения на современный нам русский язык. Этот перевод с церковнославянского языка я взял из «Сетевой библиотеки православного христианина», создаваемой с конца прошлого века при московском храме Благовещения Пресвятой Богородицы в Петровском парке.

Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим.
Ангельский собор удивися, зря Тебе в мертвых вменившася, смертную же, Спасе, крепость разориша, и с Собою Адама воздвигша, и от ада вся свобождша.
Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим.
Почто мира с милостивными слезами, о ученицы, растворяете; блистаяйся во гробе Ангел мироносицам вещаше: видите вы гроб и уразумейте: Спас бо воскресе от гроба.
Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим.
Зело рано мироносицы течаху ко гробу Твоему рыдающия, но предста к ним Ангел и рече: рыдания время преста, не плачите, воскресение же апостолом рцыте.
Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим.
Мироносицы жены с миры пришедша ко гробу Твоему, Спасе, рыдаху, Ангел же к ним рече, глаголя: что с мертвыми Живаго помышляете? Яко Бог бо воскресе от гроба.
Слава: Поклонимся Отцу и Его Сынови и Святому Духу, Святей Троице во едином существе с Серафимы зовуще: Свят, Свят, Свят еси Господи.
И ныне: Жизнодавца рождши, греха, Дево, Адама избавила еси, радость же Еве в печали место подала еси, падшия же от жизни к сей направи из Тебе воплотивыйся Бог и Человек.

Аллилуиа (трижды).

Продолжая нашу литературную программу «Канун Пасхи», напомню себе и вам важнейшую линию житейской судьбы Федора Михайловича Достоевского, чьё имя недавно прозвучало в нашем эфире. Я имею в виду его участие в так называемом заговоре петрашевцев, когда за подпольное чтение известного письма Белинского Гоголю (с яростной критикой гоголевской книги «Выбранные места из переписки с друзьями») писатель был арестован и приговорен к казни, которую в последний момент заменили каторгой.

За время следствия, сидя в Петропавловской крепости, Достоевский написал «Детскую сказку», позже названную «Маленький герой», — по поводу которой он говорил писателю Всеволоду Соловьеву так: «...мне тогда судьба помогла, меня спасла каторга... совсем новым человеком сделался... <...> Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и — вдруг совсем успокоился. Ведь я там что делал?.. я писал „Маленького героя“ — прочтите, разве в нем видно озлобление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны, а потом чем дальше, тем было лучше. О! это большое для меня было счастие: Сибирь и каторга! Говорят: ужас, озлобление, о законности какого—то озлобления говорят! ужаснейший вздор! Я только там и жил здоровой, счастливой жизнью, я там себя понял, голубчик... Христа понял... русского человека понял и почувствовал, что и я сам русский, что я один из русского народа. Все мои самые лучшие мысли приходили тогда в голову, теперь они только возвращаются, да и то не так ясно».

Окончательное «перерождение убеждений» Фёдора Михайловича началось на Семёновском плацу и довершилось на каторге. Вот как пишет об этом в статье «Достоевский и Евангелие» литературовед Владимир Николаевич Захаров:

«22 декабря 1849 года, когда был объявлен приговор и были сделаны приготовления к казни осужденных, Достоевский был уверен, что через несколько минут умрет и „будет с Христом“. Нежданное помилование он пережил как воскрешение из мертвых. Позже это не раз припомнилось в романах и в разговорах с современниками, но впервые рассказано в письме брату, написанном в тот удивительный день, когда в течение нескольких минут его жизни сошлись Голгофа и Пасха. „...Брат! я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть — вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да правда! та голова, которая создавала, жила высшею жизнию искусства, которая сознала и свыклась с возвышенными потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мной. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и желать, и помнить, а это все-таки жизнь!“...»

А сейчас мы с вами будем слушать — в небольшом сокращении — рассказ Достоевского под названием «Мужик Марей». Этот рассказ вошел в так называемый «Дневника писателя», и заключал в себе — соединённые воедино — воспоминание о конкретном случае из детства и негаснущую память о той самой каторге.

Кажется, нельзя представить себе ни одного сборника произведений на пасхальную тему — без этого маленького рассказа Федора Михайловича Достоевского... А прочитает нам его артист нижегородского театра «Комедiа» — Игорь Олегович Смеловский.

Итак, Фёдор Достоевский, рассказ «Мужик Марей»:

«Мне было тогда всего лишь девять лет от роду... но нет, лучше я начну с того, когда мне было двадцать девять лет от роду.

Был второй день светлого праздника. В воздухе было тепло, небо голубое, солнце высокое, «теплое», яркое, но в душе моей было очень мрачно. Я скитался за казармами, смотрел, отсчитывая их, на пали крепкого острожного тына, но и считать мне их не хотелось, хотя было в привычку. Другой уже день по острогу «шел праздник»; каторжных на работу не выводили, пьяных было множество, ругательства, ссоры начинались поминутно во всех углах. ...Все это, в два дня праздника, до болезни истерзало меня. Да и никогда не мог я вынести без отвращения пьяного народного разгула, а тут, в этом месте, особенно.

...Мне встретился поляк М-цкий, из политических; он мрачно посмотрел на меня, глаза его сверкнули и губы затряслись: «Я ненавижу этих разбойников!» — проскрежетал он мне вполголоса и прошел мимо. Я воротился в казарму, <...> пробрался на свое место, против окна с железной решеткой, и лег навзничь, закинув руки за голову и закрыв глаза. Я любил так лежать: к спящему не пристанут, а меж тем можно мечтать и думать. Но мне не мечталось; сердце билось неспокойно, а в ушах звучали слова М-цкого: «Я ненавижу этих разбойников!»

...Мало-помалу я и впрямь забылся и неприметно погрузился в воспоминания. Во все мои четыре года каторги я вспоминал беспрерывно все мое прошедшее и, кажется, в воспоминаниях пережил всю мою прежнюю жизнь снова. Эти воспоминания вставали сами, я редко вызывал их по своей воле. Начиналось с какой-нибудь точки, черты, иногда неприметной, и потом мало-помалу вырастало в цельную картину, в какое-нибудь сильное и цельное впечатление. Я анализировал эти впечатления, придавал новые черты уже давно прожитому и, главное, поправлял его, поправлял беспрерывно, в этом состояла вся забава моя. На этот раз мне вдруг припомнилось почему-то одно незаметное мгновение из моего первого детства, когда мне было всего девять лет от роду, — мгновенье, казалось бы, мною совершенно забытое; но я особенно любил тогда воспоминания из самого первого моего детства. Мне припомнился август месяц в нашей деревне: день сухой я ясный, но несколько холодный и ветреный; лето на исходе, и скоро надо ехать в Москву опять скучать всю зиму за французскими уроками, и мне так жалко покидать деревню. Я прошел за гумна и, спустившись в овраг, поднялся в Лоск — так назывался у нас густой кустарник по ту сторону оврага до самой рощи. И вот я забился гуще в кусты и слышу, как недалеко, шагах в тридцати, на поляне, одиноко пашет мужик. Я знаю, что он пашет круто в гору и лошадь идет трудно, и до меня изредка долетает его окрик: «Ну-ну!» Я почти всех наших мужиков знаю, но не знаю, который это теперь пашет, да мне и все равно, я весь погружен в мое дело, я тоже занят: я выламываю себе ореховый хлыст, чтоб стегать им лягушек; хлысты из орешника так красивы и так непрочны, куда против березовых. Занимают меня тоже букашки и жучки, я их сбираю, есть очень нарядные; люблю я тоже маленьких, проворных, красно-желтых ящериц, с черными пятнышками, но змеек боюсь. Впрочем, змейки попадаются гораздо реже ящериц. Грибов тут мало; за грибами надо идти в березняк, и я собираюсь отправиться. И ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками я птичками, ежиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев. И теперь даже, когда я пишу это, мне так и послышался запах нашего деревенского березняка: впечатления эти остаются на всю жизнь. Вдруг, среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: «Волк бежит!» Я вскрикнул и вне себя от испуга, крича в голос, выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика.

Это был наш мужик Марей. Не знаю, есть ли такое имя, но его все звали Мареем, — мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с сильною проседью в темно-русой окладистой бороде. Я знал его, но до того никогда почти не случалось мне заговорить с ним. Он даже остановил кобыленку, заслышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другою за его рукав, то он разглядел мой испуг.

— Волк бежит! — прокричал я, задыхаясь.

Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на мгновенье почти мне поверив.

— Где волк?

— Закричал... Кто-то закричал сейчас: "Волк бежит«...— пролепетал я.

— Что ты, что ты, какой волк, померещилось; вишь! Какому тут волку быть! — бормотал он, ободряя меня. Но я весь трясся еще крепче уцепился за его зипун и, должно быть, был очень бледен. Он смотрел на меня с беспокойною улыбкою, видимо боясь и тревожась за меня.

— Ишь ведь испужался, ай-ай! — качал он головой. — Полно, родный. Ишь малец, ай!

Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке.

— Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись. — Но я не крестился; углы губ моих вздрагивали, и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой толстый, с черным ногтем, выпачканный в земле палец и тихонько дотронулся до вспрыгивавших моих губ.

— Ишь ведь, ай, — улыбнулся он мне какою-то материнскою и длинною улыбкой, — Господи, да что это, ишь ведь, ай, ай!

Я понял наконец, что волка нет и что мне крик: «Волк бежит» — померещился...

— Ну, я пойду, — сказал я, вопросительно и робко смотря на него.

— Ну и ступай, а я те вослед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! — прибавил он, все так же матерински мне улыбаясь, — ну, Христос с тобой, ну ступай, — и он перекрестил меня рукой и сам перекрестился. Я пошел, оглядываясь назад почти каждые десять шагов. Марей, пока я шел, все стоял с своей кобыленкой и смотрел мне вслед, каждый раз кивая мне головой, когда я оглядывался. Мне, признаться, было немножко перед ним стыдно, что я так испугался, но шел я, все еще очень побаиваясь волка, пока не поднялся на косогор оврага, до первой риги; тут испуг соскочил совсем, и вдруг откуда ни возьмись бросилась ко мне наша дворовая собака Волчок. С Волчком-то я уж вполне ободрился и обернулся в последний раз к Марею; лица его я уже не мог разглядеть ясно, почувствовал, что он все точно так же мне ласково улыбается и кивает головой. Я махнул ему рукой, он махнул мне тоже и тронул кобыленку.

— Ну-ну! — послышался опять отдаленный окрик его, и кобыленка потянула опять свою соху.

Все это мне разом припомнилось, не знаю почему, но с удивительною точностью в подробностях. Я вдруг очнулся и присел на нарах и, помню, еще застал на лице моем тихую улыбку воспоминания. С минуту еще я продолжал припоминать.

Я тогда, придя домой от Марея, никому не рассказал о моем «приключении». Да и какое это было приключение? Да и об Марее я тогда очень скоро забыл. Встречаясь с ним потом изредка, я никогда даже с ним не заговаривал, не только про волка, да и ни об чем, и вдруг теперь, двадцать лет спустя, в Сибири, припомнил всю эту встречу с такою ясностью, до самой последней черты. Значит, залегла же она в душе моей неприметно, сама собой и без воли моей, и вдруг припомнилась тогда, когда было надо; припомнилась эта нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужика, его кресты, его покачиванье головой: «Ишь ведь, испужался, малец!»

...Конечно, всякий бы ободрил ребенка, но тут в этой уединенной встрече случилось как бы что-то совсем другое, и если б я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик, а я все же его барчонок; никто бы и не узнал, как он ласкал меня, и не наградил за то.

Встреча была уединенная, в пустом поле, и только Бог, может, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного крепостного русского мужика, еще и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе.

И вот, когда я сошел с нар и огляделся кругом, помню, я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем. Я пошел, вглядываясь в встречавшиеся лица. Этот обритый и шельмованный мужик, с клеймами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это тоже, может быть, тот же самый Марей«.

В уже упоминавшейся мною статье «Достоевский и Евангелие» литературовед Владимир Захаров пишет о том, что находясь на каторге писатель сочинил, но так и не записал статью с выразительным названием «О назначении христианства в искусстве».

Достоевский сообщил о статье выпускнику Императорского лицея, другу и помощнику ссыльных — добрейшему барону Александру Егоровичу Врангелю, в Страстную пятницу 1856 года: «Всю ее до последнего слова я обдумал еще в Омске. Будет много оригинального, горячего. За изложение я ручаюсь... Это собственно о назначении христианства в искусстве. Только дело в том, где ее поместить?» Статья так и осталась ненаписанной, да и поместить её было бы негде, но взгляд Достоевского на эту тему выражен во всем его творчестве.

У Достоевского была почти религиозная концепция творчества, пишет Захаров. Цитирую: «Как священник на исповеди, он был исповедником своих героев. Их грехи становились его грехами, увеличивая тяжесть его креста. Свою вину герои и их автор разрешают самим актом творчества: исповедью, покаянием и искуплением своих и чужих грехов...»

Мы в соцсетях
****

Также рекомендуем