
У нас в гостях был доцент философского факультета МГУ Борис Межуев.
Разговор шел о Федоре Михайловиче Достоевском, как о религиозном философе, и как его взгляды и поиски отражались в его произведениях.
Этой беседой мы продолжаем цикл из пяти программ, посвященных русским религиозным философам 19 века.
Первая беседа с заведующим кафедрой философии и религиоведения Свято-Тихоновского университета Константином Антоновым была посвящена Алексею Хомякову и Ивану Киреевскому.
Ведущий: Константин Мацан
К. Мацан
— «Светлый вечер» на Радио ВЕРА!
Здравствуйте, уважаемые друзья!
В студии у микрофона — Константин Мацан.
Этой беседой мы продолжаем цикл программ, которые на этой неделе в «Светлом вечере», в часе с восьми до девяти, у нас выходят, и посвящены, напомню, главным именам в истории русской философии и, в частности, русской религиозной философии, в XIX веке.
И сегодня мы поговорим о, наверное, самом известном в мире русском философе, и это, как ни парадоксально — Фёдор Михайлович Достоевский.
И проводником в мир его мысли, жизни и проблематики станет Борис Межуев, доцент Философского факультета МГУ им. Ломоносова, главный редактор сайта «Русская истина».
Добрый вечер!
Б. Межуев
— Здравствуйте!
К. Мацан
— Я очень рад Вас видеть в студии в программе «Светлый вечер»! Вы не раз были в программе «Философские ночи» у Алексея Павловича Козырева, и, вот, сегодня — в «Светлом вечере». И, в целом, неслучайно, что мы с Вами говорим о Достоевском — у Вас есть публикации, Вы спецкурс о Достоевском на факультете читаете...
Б. Межуев
— Да.
К. Мацан
— Поэтому... это очень важно... и я бы, вот, с чего начал.
Действительно, может показаться парадоксальным, вообще, почему мы говорим о Достоевском по кафедре, скажу так, философии, а не по кафедре литературы.
Вот, как бы Вы ответили на такое недоумение человеку, который, может быть, о Достоевском, как о философе, никогда не думал?
Б. Межуев
— Вы знаете, когда я начинаю свою лекцию о Достоевском — а я её читаю, традиционно, в рамках курса на Философском факультете, — я начинаю, обычно, с того, что Достоевского можно рассматривать, как философа, в трёх смыслах.
Во-первых, у Достоевского были собственные философские убеждения — он, отчасти, их выражал в своих произведениях, отчасти, в «Дневнике писателя» и в определённых своих статьях... всё-таки, у него довольно много публицистических статей... и, всё-таки, цикл «Дневника писателя» — это довольно важная... такая... в том числе, отчасти, и философское произведение. Это — первое.
Затем... определённые философские идеи высказывали и его персонажи. Причём, эти философские идеи очень радикальны, и, в значительной степени, отличаются от идей самого Достоевского.
К. Мацан
— Та-ак...
Б. Межуев
— Ну, например, идея Раскольникова — ясно, что она, в какой-то степени, предвосхищает и идеи Ницше, предвосхищает и нигилизм конца XIX века... вот... декадентский, такой, нигилизм... и, тем не менее, конечно же, это не идея самого Достоевского.
И, наконец, третье. Есть философская форма романов Достоевского, которая, сама по себе, является источником определённого рода философских обобщений.
Вот... в этом смысле, есть три таких момента.
Что касается первого. Что касается идей самого Фёдора Михайловича Достоевского.
Вот, здесь, знаете... я, опять же... вот, если говорить о тех лекциях, которые я читаю... я, обычно, привожу, в качестве для меня достаточно важного такого «достоевсковеда»... сейчас он, как бы... его имя сейчас из забвения... такой он. То есть, нельзя сказать, что он был когда-то в полном забвении, но, во всяком случае, вот, только в последнее время его наследие переоткрывается, издан «Пушдомом» огромный том его сочинений — Василий Львович Комарович.
И, вот, что он говорил, Василий Львович Комарович? Он говорил о том, что у Достоевского, на самом деле, в биографии есть такая определённая история, что он сам себе немножко выдумал биографию.
К. Мацан
— Та-ак...
Б. Межуев
— Он решил, и сказал, и многие потом за ним это повторяли, что с ним произошла какая-то перемена убеждений на каторге. И, вот, Комарович доказал, что никаких перемен убеждений на каторге у Достоевского, как ни странно, практически, не было. Достоевский, как ушёл на каторгу христианским социалистом, так и вернулся с каторги христианским социалистом. В принципе... никакого перелома, никакого изменения взглядов — ни в отношении общества, ни в отношении к Богу — у него не было. В этом плане. То есть, его, на самом деле... если и был у него серьёзный идейный перелом, то он произошёл гораздо позже, и произошёл он, примерно, в 1862-63 годах. Но... он был уже подготовлен теми событиями, которые были в 40-е годы.
Что, собственно говоря, имеется в виду? Речь идёт о том, что Достоевский всегда... вот, это была всегдашняя его мысль... о том, что... он никогда не отрицал Христа, у него никогда не было периода атеизма, в том числе, и в его революционный период... его деятельности, когда он был связан с петрашевцами. И он всегда считал, что неспособность христианского человечества решить социальный вопрос — в его радикальности — есть некоторая определённая проблема для христианства. Что, вот, если христианство не сможет решить проблему равенства — особенно, капиталистического равенства... понимаете... особенно, такого равенства, предопределённого законами самого общества... то есть, наравенства, которое возникает не в силу, просто, естественного какого-то развития событий — что есть более сильные люди, есть более слабые... есть талантливые, есть неталантливые... такое... неравенство не по Платону, не по Аристотелю... не по этим, вот... а, вот, капиталистическое неравенство, которое связано с тем, что если неравенства не будет, общество просто перестанет экономически существовать. Вот, это неравенство, обусловленное экономическими законами общества. Вот, если христианство не найдёт ответа на этот вопрос — христианство «не удалось». Это такая фраза, часто встречающаяся в его дневниках.
Поэтому, идея определённого социального переворота и социальной трансформации, обусловленной христианством, всегда была у Достоевского. Вообще-то, даже и до конца жизни. Но есть, такие, радикальные достоевсковеды, типа Долинина, которые считают, что Достоевский, прям, до конца жизни дошёл в качестве социалиста — это, наверное, преувеличение, потому, что определённый перелом был в 60-е годы.
С чем он был связан? Он был связан с тем, что Достоевский... по какой-то причине, вот, он начинал понимать, что социализм ведёт к атеизму. А атеизм он никогда не принимал. Начиная ещё с конфликта с Белинским. Потому, что, как известно, ссора его с Белинским произошла вокруг темы Христа. И, вот, когда Белинский повернулся к Фейербаху и начал говорить о том, что: «Христос, знаете, если б был, Его б никто не заметил. Он бы был просто каким-то неизвестным никому человеком... на Него б никто не обратил внимания...» — а в других случаях, в беседах, он говорил: «Вот, если б сейчас пришёл Христос, Он бы возглавил революцию... там... в Италии где-нибудь... или во Франции... был бы революционером...» — вот, для Достоевского это была очень болезненная тема. Потому, что он считал, что Христос — это такое максимальное проявление человечности, которое было, вообще, в истории... максимальное проявление человеческой сути... что если она не имеет определённого Божественного статуса, и не имеет Божественного происхождения, то, на самом деле, это... в общем... катастрофа«. То есть, жить уже прежней жизнью невозможно. То есть, для него это был... вот... то, от чего он не мог отречься.
И, вдруг, он увидел, что те идеи, которые были ещё довольно маргинальны в 40-е годы, когда всё-таки идеи христианского социализма ещё... Жорж Санд — любимая писательница Достоевского... идеи Ламенне, там... идеи Кабэ... то есть, всё это было ещё в русском обществе распространено... то, вдруг, в какой-то момент, наступает период, когда появляются совершенно другие взгляды, которые нам, в основном, памятны по произведениям Чернышевского, Добролюбова, Писарева и так далее. Появляются эти самые «нигилисты», которые отрицают уже не только даже Бога, они отрицают и свободу воли человека, они отрицают нравственную ответственность человека. Они отрицают, что человек определяется чем-то большим, чем просто желудком и желанием... там... есть, пить и так далее.
И, вот, что доказывает Комарович? Что Достоевский возвращается ровно таким же христианским социалистом, каким и был. Он, как бы, хочет вернуться в 40-е годы... он не очень понимает, что изменилось время.
Он создаёт вместе с братом журнал «Эпоха», потом журнал «Время», где, в общем, пытается развивать те же самые убеждения христианско-социалистические. И он пытается даже спорить и с славянофилами, и с западниками одновременно... хотя, в этот момент, уже определённые, такие, народническо-патриотические идеи у него уж появляются. Но, тем не менее, они ещё довольно такие... знаете... мало чем отличаются от религиозного народничества левого толка.
Он с Герценом же нормально общается в Лондоне! Он едет в Лондон и общается с Герценом. Герцен его принимает за абсолютно своего, за человека, в общем, своих левых революционных убеждений. И, видимо, даже беседы, которые там происходят у них в Лондоне, ни в коей мере не показывают Герцену, что перед ним... там... какой-то человек других уже, гораздо более правых, убеждений. Нет.
А, вот, в 60-е годы — перелом. Всё, здесь он понимает, что... что-то не то. Что какой-то, вот, действительно, роковой изъян есть... даже не столько в самих... отчасти, в самих социалистах, безусловно... отчасти, в самом обществе, которое порождает такого рода атеизм... что, вот, атеизм становится предопределён самим... вот... и развитием социализма, и развитием того общества, которое... то есть, капиталистического общества, которое порождает социализм.
Вот, эта проблема атеизма... и происхождения атеизма... и обусловленности атеизма... и катастрофы... такой... цивилизационной, социокультурной катастрофы, которая будет... пойдёт... в случае, если социализм с атеистическим уклоном победит — это становится для него важнейшей темой.
Начиная с... вот, он говорит: «Перелом — это «Записки из подполья». Вот, здесь уже, действительно, когда Достоевский вступает в прямую полемику с Чернышевским в «Записках из подполья», и когда, потом уже, под влиянием этого, он уже пишет и «Преступление и наказание», где тоже уже идеи Чернышевского осмеиваются в лице Лебезятникова, и, одновременно, спорит и с капитализмом — потому, что капиталистическое общество он считает ответственным за появление атеизма... это становится, действительно, важнейшим моментом.
Потом... ну... тут надо сказать ещё... это, вот — его собственные убеждения. Потом у него наступает период ещё более глубокий: он начинает понимать, что какой-то глубинный роковой изъян был уже, вот, в этих людях 40-х годов. В этих западниках, либералах, к которым он, вообще-то, на самом деле, сам и относился. Что в самом либеральном западничестве уже была какая-то... некая... такая... травма, которая, собственно, привела к его отчуждению от России, от народа, и так далее. Там... масса интересного, в этом плане, у Достоевского появляется.
Но, далее, конечно, Достоевский — вот, что делает его, действительно, великим, действительно, мыслителем — он понимает, что, на самом деле, во-первых, у атеизма — гораздо более глубокие корни, чем просто капитализм, а, во-вторых, гораздо более сильные последствия.
К. Мацан
— Борис Межуев, доцент Философского факультета МГУ, сегодня с нами в программе «Светлый вечер».
Ну, так... мы продолжаем. Очень любопытно то, что Вы сказали... получается, что этот перелом, о котором Комарович сказал...
Б. Межуев
— Да, в 60-х годах...
К. Мацан
— ... он же, в общем-то, совпадает с началом... ну, скажем так... великих романов Достоевского.
Б. Межуев
— Совершенно верно.
К. Мацан
— То есть, именно, после перелома — становится Достоевский тем, кем мы знаем его...
Б. Межуев
— Да. Учитывая, что он романы писал, ведь... там... «Бедные люди»... но, потом, он возвращается и пишет «Униженные и оскорблённые». Роман, ещё вполне... ну... чем особенно отличается «Бедные люди» от «Униженных и оскорблённых»? Ну, это же, примерно, одна и та же... хотя, «Униженные и оскорблённые» — это 50-е... конец 50-х годов... написано сразу после каторги и возвращения в Петербург. То есть, он, абсолютно, продолжает эту линию.
Но великим, конечно, Достоевский становится после этого перелома. Когда он, на самом деле, чувствует, вот, эту неизбежность наступления атеизма, чувствует силу атеистических идей и пытается с этой силой справиться. Пытается с ней бороться, и пытается ей противопоставить какую-то другую, более уже глубинную для себя и важную логику. Потому, что, естественно, в дальнейшем, его развёртывание во всех его великих романах — это, конечно, безбожие, и то, что из этого безбожия может возникнуть.
К. Мацан
— Ну, вот, Вы так интригующе в начале сказали, что философия героев Достоевского — это не философия самого Достоевского.
Б. Межуев
— Конечно.
К. Мацан
— А, вот... какие самые яркие... если угодно... философские идеи у героев Достоевского Вы бы выделили?
Б. Межуев
— Ну, давайте, возьмём... понимаете, есть такая концепция «полифонического» романа, Бахтину принадлежащая, которая сводится к тому, что Достоевский... как бы... не переспоривает своих героев. Что, на самом деле, герои — равноправные участники диалога с автором, и так далее. Не всякий герой, конечно. Не все герои — равноправные участники диалога с автором. Но такие герои, тем не менее, есть.
Ну, самый первый — это, конечно, подпольный человек. Первая полифоническая фигура у Достоевского. Первый человек, который, несомненно, не является пропонентом Достоевского. Нельзя приписывать... как это, скажем, Лев Шестов делал... идеям подпольного человека, что это сам Достоевский и говорит. Но, тем не менее, понятно, что здесь есть определённая сила идеи, которую Достоевский, может быть, и не принимает, но чувствует её убедительность. Во всяком случае, он противопоставляет подпольного человека хрустальному дворцу Чернышевского, и доказывает, что, вот, этот человек, сам по себе, является опровержением идей утилитаризма, и такой морали, говорящей о том, что если человека насытить полностью, сделать сытым и... вообще... счастливым, он будет моральным. Ничего подобного — он моральным не будет, потому, что в нём есть это глубинное подполье, которое Достоевский, собственно говоря, и показывает.
Но он показывает не просто негодяя... если б это было так, это было бы не интересно... а он показывает человека с какой-то своей определённой логикой. Он показывает человека с логикой парадоксального поведения, нацеленного именно для того, чтобы утвердить эту собственную парадоксальность против ходячих истин.
Ну, затем, конечно, Раскольников — следующий персонаж... такой... полифонический герой с идеей... ну, условно говоря: «Если не совершишь преступление — не будешь великим, не спасёшь человечество». Ну... идея понятная, идея — для Достоевского крайне неприемлемая. Понимание того, что утверждение чувства собственного достоинства в этом социальном порядке, который построен людьми типа Лужина, может идти через преступление — либо через преступление в виде убийства, либо преступление в виде проституции. Так сказать, по-другому нельзя выжить. Для того, чтобы спасти свою семью, для того, чтобы спасти себя, для того, чтобы утвердить собственное достоинство в этом мире.
Но, тем не менее, это — преступление. И если, условно говоря, эти идеи победят, то дальше — образ моровой язвы... там... и, вот это... финал, который становится понятным — что, собственно, этому противостоит.
Тут у Достоевского сразу уже появляется... мне кажется, уже в «Преступлении и наказании», некая альтернативная идея — идея Церкви. Как ни странно, именно в «Преступлении и наказании», может быть, она ещё более выражена, чем где-либо. Хотя, там нет ни слова о Церкви. Но есть некое, вот, такое чувство, что... что может противостоять этим идеям? Идея некой соборности, идея некой слитности людей... ну... предположительно, русских людей... предположительно, людей, принадлежащих к христианской культуре, объединённых Евангелием. И, собственно, единственное, что, вообще, убеждает, на самом деле, Раскольникова — это даже не то, что кто-то опроверг его идею, как известно, а то, что он — выпадает из этого чувства, из этого... такого... соборного мира святых, таких, людей, как бы... да? Ну, это Вразумихин... там... Соня... Дуня, сестра Раскольникова, и так далее.
Вот, это чувство столкновения этих полифонических разрушительных идей и какой-то, вот... такой ещё... криптособорности, пока ещё нецерковной, но такой... вот... криптоцерковной... это становится тоже темой последующих романов Достоевского.
Ну, затем, разумеется — огромное количество таких людей в «Идиоте». Начиная... ну... сам князь Мышкин — можно назвать, отчасти, каким-то выражением идей Достоевского... хотя, тоже — довольно сомнительно. Но, безусловно, таковым является, например, Ипполит — такой... знаете... экзистенциалист: я умираю, и, в этом смысле, всё позволено... конечность человеческого бытия обессмысливает все высокие и глубокие идеи, включая, вот, эту самую соборность, которую пытается устроить князь Мышкин.
Ну... в какой-то степени... там есть и такие персонажи, как Лебедев... такие персонажи, как Рогожин, конечно, с идеей страсти... там... и так далее.
Ну, и, затем, «Бесы», где, разумеется, есть Кириллов с темой человекобожества, которая возникает в результате самоубийства... да? То есть, один из героев Достоевского, который страшное произвёл... собственно... для многих, вообще... для Альбера Камю, по-моему... собственно говоря... это и есть самая великая фигура у Достоевского... Кипелов...
К. Мацан
— Да...
Б. Межуев
— ... то есть, для атеистического экзистенциализма.
Затем, Шатов — с идеей народа-богоносца, народа, который должен стать... как бы... некоторым мессией, коллективным телом Христа... и Достоевский не очень понимает, как отнестись к этому персонажу. Очевидно, что он повторяет какие-то мысли самого Фёдора Михайловича, но... учитывая, что источником его идей является, фактически, антихрист в лице Ставрогина, трудно понять, что эти идеи, на самом деле, светлые. В них есть что-то тёмное и опасное.
К. Мацан
— Извините... есть парадокс, на который я хотел бы внимание обратить, и, может быть, Вы как-то это прокомментируете...
Вот, мы часто цитируем «символ веры» Достоевского — о том, что, вот, «если мне докажут, что истина вне Христа, и, действительно, будет, что Христос вне истины, я лучше буду со Христом...
Б. Межуев
— ... чем с истиной».
К. Мацан
— Но, ведь, это говорит один из героев Достоевского, и не самый...
Б. Межуев
— Не всё так просто... письма у Достоевского найдены... В письме Фонвизину... Вы знаете... да?
К. Мацан
— Конечно, конечно! Я, как раз таки, с другой стороны на это смотрю: что мы-то привыкли... ведь, это же Ставрогин говорит...
Б. Межуев
— Да. И он повторяет Ставрогину те слова, которые он ему сказал за границей... да... Шатов.
К. Мацан
— То есть, мы это воспринимаем из писем, как, в общем-то, кредо самого Достоевского, а Достоевский это вкладывает в уста — Ставрогина... великого грешника, житие которого он в «Бесах» пишет...?
Б. Межуев
— Ну, Вы знаете... Достоевский, как человек, любивший, в том числе, ренессансную литературу — он не чужд иронии.
К. Мацан
— Так...
Б. Межуев
— В том числе, иронии над самим собой, иронии над своими идеями. И, конечно, Шатов — это элемент иронии.
То есть, иронический взгляд на собственные... то есть: «Вы все думаете, что я, такой, вот... немножко помешанный националист, скажем, на миссионизме, а я, вот... вообще... эти идеи... могу отстранить их художественно, могу доверить их персонажу, который, на самом деле... сложно назвать стопроцентно... он, несомненно, положительный герой, в моральном отношении, но он, несомненно... такой, знаете... немножко заблудший герой...» — Шатов, то есть. Всё-таки, это бывший революционер. Всё-таки, это человек, находящийся под каким-то патологическим воздействием со стороны Ставрогина, не способный родить собственные мысли, и живущий только... вот... идеями, которые даны ему были — а даны были ему, вот, этой тёмной силой в лице Ставрогина... который внушил, одновременно, те же... и противоположные... идеи Криллову... да? В этом-то, собственно, и парадокс.
У меня есть, вообще, глубокое подозрение, что Достоевский хотел сказать, что идеи Шатова и Кириллова — это две части одного целого.
К. Мацан
— Знаете... мы ещё продолжим, наверное, разговор о следующих великих романах Достоевского, об их героях, и о других произведениях... пока мы от этого далеко не ушли... вот, Вы упомянули, что Альбер Камю, французский экзистенциалист, атеистический, очень был благодарен Достоевскому за образ Кириллова...
Б. Межуев
— Совершенно верно...
К. Мацан
— ... и свой знаменитый миф о Сизифе, собственно, начинает с того, что на Достоевского опирается.
Но и, в принципе, мы встречаем же в мировой культуре рецепции Достоевского, которые, грубо говоря, берут у Достоевского что-то важное, но не его православие, не его религиозную веру.
Там... не знаю... если вспомнить статью Германа Гессе «Братья Карамазовы. Закат Европы», то, в общем-то — вот, Гессе видит в герое Достоевского, вот, такую... как он говорит, «восточную», такую... странную стихию, где добро и зо перемешаны... где Сонечка, одновременно, святая и проститутка... где... не знаю... Дмитрий Карамазов говорит: «Я — подлец, но честный человек и подлец!»... такое, вот... сбой любой нормативной морали.
То есть, можно считать Достоевского... скажем так... не получается ли так, что, вот, такого рода авторы читают Достоевского, но, как будто, проходят в нём мимо... мимо главного, что у него есть...
Б. Межуев
— Вы знаете... я думаю, что это — элемент какой-то двойной мифологии. В лице Гессе. Давайте, почитаем всю европейскую литературу, начиная с эпохи Романтизма — мы, что, этого там не увидим?
Вот, вышеупомянутый Альбер Камю, который написал роман «Посторонний», где святой — это убийца. Ну, что — разве, этого там нет?
Понятно, можно сказать, что это под влиянием Достоевского написано, но... Вы знаете... мне кажется, вся... европейское сознание, начиная с... ну... точно, с эпохи Романтизма... пронизано той же самой двойственностью. Той же самой. И, честно говоря, здесь Достоевский, я бы даже не сказал, что очень уж чем-то отличается.
И эти святые-убийцы... начиная, может, из Шиллера даже... и я даже не знаю, с кого... и святые-проститутки... и это всё, так сказать, и есть некая... та амбивалентность, которая, начиная с эпохи романтизма, является характерной чертой, вообще, европейского типа культуры.
Так, что, здесь, Фёдор Михайлович — просто, продукт... он же был, действительно... он был огромнейший поклонник европейской литературы, европейской поэзии... между прочим, эпохи Ренессанса. Он жил во Флоренции, и с огромным удовольствием, в общем, жил именно в этом городе...
То есть, на самом деле — нет, тут не надо... это, такая, мифологизация России. Просто, единственное, что у Достоевского, действительно, есть — это некоторая... ну, как бы... очень сильная совестливость к этому. Понимаете? Вот, этот сильный элемент религиозности, который к этому примешивается.
Если б это был просто, такой, знаете, эстетизм... я думаю, Европа бы спокойно к этому отнеслась. В конце концов, маркиз де Сад есть... куда уж далеко ходить... в европейской культуре.
Вот. А, вот, что, действительно, у Достоевского существует, что у него, действительно, важно и интересно — это понимание силы атеизма и понимание его, ещё, может быть, до сих пор не реализованных, последствий, и — огромнейшая сила сопротивления этому.
К. Мацан
— Мы вернёмся к этому разговору после небольшой паузы.
Б. Межуев
— Да...
К. Мацан
— Напомню, у нас сегодня в гостях — Борис Вадимович Межуев, доцент Философского факультета МГУ им. Ломоносова, главный редактор сайта «Русская истина».
Дорогие друзья, не переключайтесь!
К. Мацан
— Светлый вечер на Радио ВЕРА продолжается!
У микрофона — Константин Мацан.
Я напомню, сегодня мы говорим о Фёдоре Михайловиче Достоевском — потому, что на этой неделе «Светлый вечер» в часе с восьми до девяти посвящён главным именам в истории русской философии XIX века, и, вот, сегодня мы говорим о Достоевском, как о философе. Хотя, неизбежно, конечно, обсуждаем и его романы. И проводником в мир мысли и жизни Фёдора Михайловича сегодня выступает Борис Вадимович Межуев, доцент Философского факультета МГУ им. Ломоносова, главный редактор сайта «Русская истина».
И мы... так... очень структурно... в прошлой части программы двигались по основным философским идеям в великих романах Фёдора Михайловича. Но, вот, на «Бесах» задержались, хотя можно было бы и о них ещё много-много говорить. Но впереди — «Идиот» и «Братья Карамазовы»... А, вот, в «Идиоте» какие...
Б. Межуев
— «Подросток» ещё... Вы забыли... «Подросток»!
К. Мацан
— А, ну, конечно, да — «Подросток»... вот, хорошо, давайте, к трём этим обратимся.
Б. Межуев
— Да. Ну... вы знаете... давайте, начнём с «Идиота».
«Идиот» интересен тем... про него, наверное, отдельную передачу надо сделать... «Идиот» интересен тем, что, на мой взгляд, это единственный, в подлинном смысле этого слова, полифонический роман Достоевского. Это, действительно, роман, о котором мы не можем точно сказать, о чём он написан... какая идея автора...
Всё-таки, при всём уважении к Михаилу Михайловичу Бахтину, автору замечательной работы «Проблемы поэтики Достоевского», нужно сказать, что он, конечно, погорячился против истины, сказав, что все романы Достоевского лишены финала, там... лишены законченной мысли... ну, нельзя это сказать ни о «Преступлении и наказании», нельзя это сказать о «Подростке», уж особенно — довольно законченном и осмысленном романе, с понятным тезисом... да и о «Братьях Карамазовых» — он посложнее в этом смысле, конечно, более полифоничны... но, тем не менее, тоже нельзя сказать, что там нет ясной и понятной идеи.
А, вот — какая идея «Идиота»? В чём, собственно... что хотел внести автор в это произведение? Кроме того, что он хотел изобразить русского Христа. «Князь — Христос»... или, скажем, меньше — русского Дон Кихота. «Дон Кихот на русской почве» — кажется, названо одно из сочинений, посвящённое, в том числе, этому произведению.
Вот, понимаете? Что он хотел этим сказать?
Он хотел сказать, что, на самом деле, Христос никого не спасает?... или, на самом деле, что... князь Мышкин — лже-Христос? Или, на самом деле, он хотел сказать, что появление Христа в наше время — бессмысленно? Вот... вот, какая мысль этого произведения? Ведь, невозможно точно сказать!
Этот роман — поражает, захватывает... ощущение, что ты погружаешься в какую-то глубинную реальность, связанную с появлением какой-то, совершенно неожиданной, чуждой этому миру, фигуры... но ты не можешь сказать, что хотел сказать автор. Где — автор... в каком персонаже он присутствует, автор?
Вряд ли, он присутствует в самом Льве Николаевиче Мышкине... ну, очевидно... там есть, такой, знаете...
Знаете, вот... такая интересная история, кстати, с Достоевским...
Я иногда задаю вопрос студентам, говорю: «Вот, скажите, пожалуйста, кто в „Преступлении и наказании“ высказывает взгляды автора? Вот, какой персонаж высказывает взгляды автора?» — и, знаете... студенты затрудняются с ответом на этот вопрос. Я говорю: «Да, нет... есть там такой персонаж — крупный, очень часто появляющийся на протяжение всего романа, который просто говорит цитатами из статей Достоевского и, очевидным образом, является положительным героем». И, знаете, кого первым называют? Порфирия Петровича.
К. Мацан
— Так...
Б. Межуев
— Да, какой Порфирий Петрович... где же он там является... да, ни в коей мере он не является ни выразителем идей Достоевского...
Соня Мармеладова. Ну... тоже, вряд ли.
Нет, ну — Разумихин! Очевидно... его тезисы о свободе личности, о том, что нужно покончить с идеей, что «среда заела»... это всё — тексты самого Достоевского. И это какой-то вторичный там персонаж — нельзя сказать, что он... о нём забывают читатели этого произведения, которые недавно его прочли по школьной программе.
В «Идиоте» — ещё более странная фигура... самая, такая, фигура, которая более всего напоминает резонёра, такого, от героя... я боюсь, что вы даже его и не вспомните...
К. Мацан
— Я заинтригован!
Б. Межуев
— Ну, там есть такой — Евгений Павлович Радомский, который в конце... там... что-то такое говорит князю Мышкину о том, что... что он неправильно поступил... что слишком сильно поддался чувству жалости по отношению к падшей женщине и отверг другую женщину — чистую, хорошую, во имя, вот, этой, вот, падшей, которая не оценит его поступок, и... не известно, вообще, зачем... и никак он её не спасёт... то есть, он говорит какие-то правильные вещи. Но он настолько... она какая-то блёклая... какая-то малоинтересная фигура на фоне других ярких и живых персонажей, что никому даже в голову не приходит, вообще, видеть в нём... ну... какую-то... я не знаю... как бы, аватар самого автора в этом произведении. Евгений Павлович Радомский. Если бы Домогаров не сыграл его в известной экранизации... кажется, Бортко, если не ошибаюсь... режиссёра...
К. Мацан
— Да.
Б. Межуев
— ... Владимира Бортко... никто, наверное бы, вообще, даже и не вспомнил о существовании этого героя.
Ещё — интереснейшая история. Владимир Соловьёв, который вытягивает оттуда тезис... из этого произведения... «Красота спасёт мир».
Ну, все уже... тыщу раз... знают, что «Красота спасёт мир» — произносится. Действительно, это фраза, вроде бы, принадлежащая князю Мышкину... но произносят это... в общем... либо с иронической... либо с... такой... немножко даже злобной интонацией... другие персонажи. То есть, это Аглая произносит в раздражении, и — Ипполит, с иронией, что... типа... князь влюблён, поэтому он так и говорит. Причём, влюблён — не просто «вообще влюблён», а влюблён, конкретно, в Аглаю. То есть, «Красота спасёт мир» — относится, именно, к этой истории.
То есть... на самом деле, произведение — непонятно, о чём. В общем, непонятно, с каким тезисом. А, на самом деле, в нём... мне кажется, на самом деле, и скрывается очень многое... какая-то даже глубинная амбивалентность... ну, я не буду говорить «мироздания»... или «глубинная амбивалентность христианства»... или «глубинная амбивалентность европейской культуры»... ну, скажем, амбивалентность самого Фёдора Михайловича Достоевского... чтобы... для начала.
То есть, конечно, речь идёт о том, имеет ли право святой быть счастливым... вот, на самом деле, о чём это произведение.
Дальше, конечно, всё это усиливается: имеет ли право... ну... Христос быть счастливым... имеет ли право Россия быть счастливой — потому, что, естественно, князь Мышкин — это идеальный вождь России. Может быть, Россия не обречена на счастье, обречена на несчастье... вот, это... тогда, понимаете, тезис, который вытягивает из этого произведения Соловьёв — «Красота спасёт мир» — а это после него эта фраза стала восприниматься, как фраза, выражающая мировоззрение Достоевского... может быть, на самом деле, это ложная идея? Может быть, на самом деле, спасение мира — не через красоту, а через страдание? Во всяком случае, роман ведёт нас именно к этой мысли. Что надо пройти ч...
Что не понимает этот Евгений Павлович-то? Он думает, что, на самом деле, надо было просто действовать по разуму. И действовать по разуму — это в выборе между... ну... чистой и юной девушкой, которая... на самом деле... между здоровой любовью, скажем так... вот, так, вот, скажем... которая несёт явно здоровье и самому герою — там же есть тема болезни самого князя Мышкина, которая делает для него невозможным жениться... и то, что он, всё-таки, решается жениться, значит, что, вот, эта любовь как-то преодолевает, в том числе, его внутренние проблемы... наверное, это проблемы, кстати, самого Достоевского, вернувшегося с каторги... но это — отдельная, такая... тонкая тема... вот... и — большой любовью, любовью-жалостью, несущей страдания, несущей гибель, и так далее. И, разумеется, амбивалентность этого романа заключается именно в том, что мы до конца не понимаем, и до конца не знаем, какой выбор делает сам Достоевский. Какой выбор... прав ли князь Мышкин, что он, в конечном счёте, отказывается от Аглаи и выбирает Настасью Филипповну? То есть, выбирает страдания, несчастья... и, в конечном счёте, гибель самой Настасьи Филипповны... потому, что он же понимает, что это... этот брак с Настасьей Филипповной не приведёт к счастью ни его, ни её, ни Рогожина... ни один из героев этого треугольника не будет счастлив. Или, на самом деле, он, всё-таки, ошибается? Ну... если он ошибается... значит... он уже не совсем «Христос»... значит... он — не совсем идеальный человек... значит, ему чего-то не хватает? Для того, чтобы быть идеальным.
Вот, это... понимаете... вот, эта некая амбивалентность, эта полифоничность, связанная с этим выбором между счастьем и страданием, между разумом и абсурдом... если угодно... говоря по-экзистенциалистски... это, конечно, делает этот роман самым экзистенциалистским романом Достоевского, самым... вот... таким... «кьеркегоровским» его романом.
К. Мацан
— Интересно...
Б. Межуев
— И, с другой стороны, делает его самым полифоническим романом. Потому, что это, действительно, единственный роман, где — не сводятся концы с концами, где нету ясного тезиса, где нету... который не закрыт тезисом автора, скажем так.
Вот, «Подросток», в общем, закрыт.
К. Мацан
— И каким тезисом?
Б. Межуев
— «Подросток»? Ну, «Подросток» — понятно, что пушкинская речь есть, в какой-то степени, ответ на вопросы подростка. То есть, «Подросток» — «Смирись, гордый человек и поработай на ниве народной».
То есть, условно говоря, Версилов — для того, чтобы обрести семью, стать отцом... настоящим отцом своего немножко заблудшего и, соответственно, непризнанного сына, — должен, наконец, отказаться от этих европейских идей... от этих женевских идей... от этой бесконечной романтической тяги к Западу, и вернуться на народную ниву — жениться на матери подростка ( чего он так и не делает до конца романа, замечу ), и, тем самым, в общем, стать лидером этого общества... вот... стать лидером этого распадающегося мира. Вот — идея, собственно говоря, «Подростка». Она очень понятна — тема случайного семейства, как сам Достоевский говорил — о том, что семейство должно приобрести из случайного какой-то, вот, законченный, благообразный характер. Обрести благообразие. Но для этого, вот, этот герой... вот, эта, вот, фигура, постоянно мучившая Достоевского — фигура русского мечтателя, идеалиста, интеллигента, но дворянского — очень важно — происхождения... потому, что тема дворянства там имеет важное значение для подростка... с этим много связано... она должна, как бы, осесть на земле. Отказаться от, вот, этой, вот, Европы, как постоянно манящей, соблазнительной, и абсолютно бессмысленной цели. Эта идея мне кажется очень глубокой, и, как некий тезис, я её стопроцентно принимаю. Здесь мне Достоевский очень близок, именно в этом романе. Поэтому, это, кстати, мой любимый роман... «Подросток». Я, в отличие от очень многих, считаю, что это — недооценённый и очень глубокий роман. Ну... для меня, отчасти, и лично... тоже немножко это близко... по некоторым уже... там... личным причинам, о которых можно догадаться.
Вот...поэтому, как сказать... вот... эта тема... ну, понимаете... я — сын шестидесятника, западника, и, вот... некая, такая... знаете... контаминация между людьми 40-х годов и поколением шестидесятников через этот роман для меня очень... очень ярко проявляется. Может быть, более ярко, чем где бы то ни было.
То есть, это — роман, с очень ясным тезисом, он — законченный, он ясно, чётко сюжетно выстроенный, понятно сюжетно выстроенный. Там нету никакой, такой, суперамбивалентности. Тот, единственный, полифонический герой, который там есть — собственно, сам Версилов — это... ну, конечно, он интересен именно своей, такой, некоторой... нетождественностью с авторским тезисом. Но эта нетождественность — вот, эта полифоничность, опять же, возвращаясь к термину Бахтина — она в этом романе минимальна. Она в этом романе... ну... сведена к некоторому минимуму.
А, вот, уже в «Братьях Карамазовых», она опять проявляется по полной.
К. Мацан
— Да... к ним и переходим!
Б. Межуев
— Да, да... В «Братьях Карамазовых» она опять проявляется по полной — потому, что в «Братьях Карамазовых» появляется сильный полифонический герой в лице, собственно, Ивана Карамазова, который просто ломает всю ткань этого произведения...
Да, кстати говоря... смысл полифонического ещё, вот, этого письма заключается в том, что герой ломает роман. Вот, как Ставрогин — ломает роман. Роман, вообще-то, не о Ставрогине... «Бесы»... немножко вернёмся к «Бесам», если позволите...
К. Мацан
— Да.
Б. Межуев
— Ставрогин — художественно ломает роман. Потому, что он начинает забирать себе очень много места в этом произведении... ну, там, ещё кое-какие внешние обстоятельства примешиваются, в виде того, что глава «У Тихона», где, собственно, исповедь Ставрогина, была исключена — не по воле Достоевского — из романа. То есть, по воле редактора, где роман публиковался — Каткова. Вот... и, поэтому, роман пришлось как-то переделывать, учитывая, что кульминация романа была уничтожена... или, по крайней мере, важная часть сюжетного развития. Вот. Но, тем не менее, Ставрогин, с самого начала, произведение ломает.
Ведь, вообще, начинает роман — про Степана Трофимыча...
К. Мацан
— Да...
Б. Межуев
— ... и про этот круг, который... там... в общем... образуется. Начинается сюжетная история, связанная со Степаном Трофимычем и его предполагаемой женитьбой на Даше, на воспитаннице. Вдруг — появляется Ставрогин, и всё это как-то забывается и отбрасывается, вообще, эта сюжетная линия... если и не пропадает полностью, то уходит куда-то вглубь, и даже, в общем, так и не понятно, зачем эта Даша, честно говоря, в романе появляется — сестра Шатова. И Ставрогин, просто, вот... он ломает, именно, роман... он его, как бы, делает... это и не роман-памфлет становится, и не роман-воспитание, и не роман семейных каких-то историй... это становится романом о Ставрогине, и... уходя со страниц романа неожиданно, после гибели, вот, этой... Лизы, кажется, Дроздовой... если я правильно помню... он... ну, и Марии Тимофеевны, конечно, Ставрогиной, урождённой Любяткиной... ну, и так далее...
Так, вот... точно так же, роман «Братья Карамазовы», мне кажется, ломает Иван Карамазов. Со своей, вот, этой... со своей, во-первых, поэмой о Великом Инквизиторе, важнейшем философском произведении, которое... просто... по-другому, вообще, ставит проблему христианства... которая экзистенциальное, вот, это напряжение христианства вводит... тему свободы, от которой пытается Великий Инквизитор защититься... которую несёт в Себе Христос. Вот. Но, с другой стороны, и тему, постоянно присутствующую, на протяжение всего романа, что если бессмертия нет, то всё позволено... То есть, вот, эта тема, условно говоря, морального распада, возникающего в результате утраты трансценденции, утраты великой идеи, как говорил Достоевский.
То есть, он... так сказать, создаёт из этого романа — другое какое-то художественное пространство... вот... опять же, вот, эта полифоничность опять усиливается. И, в итоге, роман завершается... ну, таким... немножко открытым финалом. Потому, что ясно, что главный герой этого романа — а, именно, Алёша Карамазов — ну... как бы, молчит... по большому счёту. Он, как бы, должен ещё сказать какое-то своё слово для того, чтобы опровергнуть Ивана... но пока он этого сделать не может. Пока — он только, как бы, есть... ему суждено некое будущее, мы... так... более-менее представляем, какое это будущее... вот...
Причём, я бы не стал там просто говорить, что он станет революционером... вот, этот известный замысел... а он должен повести за собой молодёжь. Вот, эту новую молодёжь, которая должна возродить Россию...
К. Мацан
— Мальчики...
Б. Межуев
— ... русских мальчиков, да.
Вот, понимаете... И роман остаётся немножко открытым. Ясно, что, опять же, Достоевский возвращается, вот, к этой идее, которая, на протяжение всей жизни, у него вызревала — о том, что Русская Церковь станет основой нового социального порядка... то есть, государство превратится в Церковь... как известно... что братские отношения сменят небратские, и это будет русский социализм... он возвращается к этим своим мыслям. Он, как бы, видит поколение, которое способно, оказывается, будет совершить эту работу... но видит, в том числе, и усиливающиеся, вот, эти чувства амбивалентности, которые ассоциируются с Иваном.
К. Мацан
— Борис Межуев, доцент Философского факультета МГУ им. Ломоносова, сегодня с нами в программе «Светлый вечер».
Вы знаете... вот, мы читаем Достоевского... мы — я имею в виду людей русскоязычных... с детства, со школы... и где-то уже на подкорке такие слова, что Достоевский открыл в человеке глубину... показал глубину... «Подпольный человек»... вот, начиная с этого подполья. Это может быть глубина святости, или глубина греха... такая... сатанинская глубина... но она есть. И — вроде бы, всё это верно.
А, с другой стороны, я, всё время... вот, когда эти слова — в себе даже — произношу, я думаю: а что, вот, мир до Достоевского не знал, что человек обладает глубинами? Что, до Достоевского мы не знали, что есть грех и святость? Что такого нам сказал о человеке Достоевский, что так всколыхнуло всю мировую культуру... как Вам кажется? Вот, на что, действительно, до него, как будто, не обращали внимания?
Б. Межуев
— Да-а... Вы знаете, я думаю, главное, что... понимаете, есть какие-то вещи, которые тяжело договаривать до конца. Потому, что ты начинаешь договаривать до конца, и это может показаться смешным. А, с другой стороны, в них кроется какая-то сугубая глубина бытия. И, вот, это... Достоевский, собственно говоря... об этом. Поэтому, многие отделываются общими словами — потому, что до конца сказать это невозможно.
Ну, понимаете... возьмём, опять же, роман «Идиот». Ну... он показывает картину... там, собственно, такая... определённая художественная фабула начинается с образа картины... снятого Христа с... Гольбейна. Достоевский показывает Христа, сходящим с ума. Он показывает Христа... ну, не Христа, как бы... но... какую-то, такую, фигуру... христоподобную... как сумасшедшего. Притом, сходящего с ума постепенно... так сказать... Вот... выходящего из состояния сумасшествия... и впадающего в это сумасшествие. По сути дела, всё, что происходит в этом романе — это картины сумасшествия героя. Это, такие, «Записки сумасшедшего», на самом деле. А, с другой стороны, это и есть Христос, и это и есть Христианство.
Вот, эта, некая радикализация религиозного... ну, в общем, до Достоевского никто этого не осуществлял. То есть, показать, что религиозное обретает себя не в благообразии... понимаете...
К. Мацан
— Да...
Б. Межуев
— ... не в таком, значит... картине таких... вот... достойных мещан, которые... уважают, и себя ведут... а, вот — вот, здесь... на грани... даже не просто, там... проституции — это, как раз, банально... идея святой проститутки — это банально... а, вот, на грани сумасшествия, на грани... постыдности какой-то... притом, глубинной постыдности... не постыдности, понимаете, вот... юродивых, просто... и каких-то, там, нищих, которые... а на уровне, действительно, какого-то глубинного сумасшествия... понимаете... это, в общем, да. До этого... вот, мне кажется, до Достоевского... никто так не поступал.
А после Достоевского — это стало уже невозможным не делать. Так сказать... в общем... ну... я, там, уважаю Ивана Сергеевича Шмелёва, и так далее... но это уже — как бы, немножко китч... извините. Вот... это немножко китч. То есть, изображать после Достоевского религиозность на уровне... ну, вот... либо это немножко с иронией, как у Лескова... либо это просто китч.
Поэтому, вот... такая, вот, тема... это может быть даже и опасно! Между прочим... не надо так к этому относиться — только сугубо позитивно. Но что религиозность... условно говоря... истинная и глубинная обретается на предельных ступенях бытия — это, конечно, Достоевский открыл.
Во-от... а дальше стало понятно, что по-другому — и нельзя. Понимаете? Если ты хочешь написать роман о святых, ты должен написать роман о преступниках, сумасшедших и маргиналах. О бесах, в какой-то степени. Вот... понимаете? Вот... это — художественный приём Достоевского. Причём, он это делает не через логику психологического поведения, а через логику... как бы... развёртывания идеи. Что идея — настолько радикальна... вот, идея «богоносца» — настолько радикальна, что, в конечном счёте, она приходит к какой-то... ну... к мысли о том, что... ещё один шаг — и это, в общем... чтобы стать, действительно... сродниться с Богом... я должен взять на себя грехи всего мира и погибнуть. Понимаете? Ну, вот... и — попробуй, остановись! Если уже эта идея тебя захватила, то она, в конечном счёте, может привести к какому-то катастрофическому исходу. Если идея «Нет бессмертия — то всё позволено» — если она тебя захватила, то, рано или поздно, появится какая-то фигура, которая это использует против твоего отца... а ты сам, на самом деле, будешь ещё и надеяться на том, чтобы это именно так и произошло. Если имеется в виду, опять же, Иван Карамазов.
Вот. Вот, это... это... это — да, это — Достоевский. То есть, два открытия.
Первое открытие — это... вот, эта глубина... глубина, вверх которая идущая — к святости... там... к религиозным каким-то истинам... на самом деле, она может привести человека вниз... и, к сожалению, это — очень связанные вещи.
А вторая вещь — это о том, что предельные идеи имеют свою... вот, эту... психологическую развёртку. И, более того — идеи могут доходить до предела.
К. Мацан
— Ещё одна тема, о которой невозможно не спросить Вас... Вы упомянули «Дневник писателя»...
Б. Межуев
— Да...
К. Мацан
— Для кого-то — есть два разных Достоевских. Достоевский своих великих романов, своей прозы, и — вот, такой Достоевский, как публицист, в достаточной мере прямолинейный в своих политических оценках, например, в «Дневнике писателя».
Вот, что-то мне подсказывает, что, всё-таки, для Вас, это — один Достоевский...
Б. Межуев
— Ну... Вы знаете, наверное, да. Потому, что... я давно не читал «Дневник писателя», буду честен... со школьных лет. И, где-то, может быть... так... только отдельные какие-то вещи. «Дневник писателя», для меня, немножко... такая... вещь, которую... я, практически, её полностью прочитал в школе, когда увлекался очень Достоевским, но потом... вы знаете, потом... у меня, как-то, вот... не было какого-то стимула это сделать.
Сейчас этот стимул, в значительной степени, появляется — потому, что... вот... Ну, у меня был мой учитель... умерший... Вадим Леонидович Цымбурский... он написал книгу о русской геополитике, и, в частности, по «Дневнику писателя», и... такое... как бы, разбор геополитических взглядов Достоевского. На меня это произвело сильнейшее впечатление. Я не знаю, насколько Цымбурский был прав, или ошибался... что он хотел сказать?
Он хотел сказать, что, на самом деле, Достоевский исходит из очень глубокой идеи, а, именно, из того, что — да, в ближайшее время, мы с Европой должны разойтись. Вот, он понимал. Более того... ну... всю эту нашу балканскую, славянскую историю, которую он, конечно, приветствовал, он воспринимал, как некоторый уход из Европы, а не как возвращение к ней. В этом смысле, он близок был к Данилевскому — вот, в этой идее, что, на самом деле, славянский культурный тип — это будет нечто отдельное от европейского... вот. Но...
Дальше, он считал, что... вот, без нас, без России, Европа, в конечном счёте, окажется под влиянием, вот, этих «крайних» идей. И, затем, вот, исторический какой-то момент в будущем... это — Россия вернётся в Европу, но в качестве судьи... в качестве какого-то мистического религиозного суда над Европой. То есть, вот, просто... но сейчас — надо уйти. Сейчас нужно выйти из Европы... нужно завершить Петровский период — даже, вот, так сказано. То есть, нужно понять, что там мы с Европой не сойдёмся, что Европа нам чужда... но... в ожидании, вот, этого исторического суда.
Я не знаю, честно говоря, насколько глубоко или неглубоко... но то, что я, так сказать, себе представлял о геополитических разных конфигурациях Достоевского — это очень похоже. Мне кажется, это очень интересная мысль. Потому, что в ней есть и глубина изоляционизма, и глубина нашего особого пути, так называемого, и необходимость, в общем... и понимание того, что... так сказать... вот... эсхатологическая какая-то перспектива, которая... вот, эта эсхатология Достоевского предполагает наше возвращение мистическое когда-нибудь в будущем в Европу... но эта Европа, конечно, достигнет какого-то дна упадения в атеизм.
Поэтому... я бы сказал, что... если это правда... если это — так... а я пока не знаю, так это или не так... я, такого, специального исследования не предпринимал... надеюсь, может, какие-нибудь наши студенты, аспиранты это сделают, но я, лично, этого не делал... я могу сказать, что это, конечно, потребует от нас перечесть «Дневник писателя», перечесть всего Достоевского, переосмыслить его, и увидеть в нём, может быть, пророка, действительно, нашего будущего... но будущего, которое ещё тогда не началось, и не началось сейчас. Пока — мы ещё хотим в Европу... мы делаем всё для того, чтобы туда попасть, и, для нас, мысль о том, чтобы жить вне Европы, кажется совершенно чем-то ошибочным.
Достоевский долго... ну, известно, там... в конце... «Мы в Азии»... вот, это всё... эти мысли...
Это не означает, что мне всё нравится в «Дневнике писателя». Я не могу сказать, что полностью «Дневник писателя» вызывает у меня полный восторг. Достоевский, всё-таки, был человек очень сильных националистических страстей, которые мне, в общем, не очень свойственны. Там и... значит... и относительно евреев... и относительно поляков там были, так сказать, довольно сложные чувства... и, в общем, национальное великодушие не являлось его яркой чертой, скажем так. Но... если убрать эти все второстепенные вещи и оставить главное, то, мне кажется, Вы правы, и, действительно, «Дневник писателя» — это ещё не прочтённый Достоевский.
К. Мацан
— Ну, что ж... спасибо огромное за наш сегодняшний разговор! Мне кажется, мы... так... немножко... с высоты птичьего полёта... окинули взглядом, магистрально, главные сюжеты философские в творчестве Достоевского, и в этом есть какая-то своя, мне кажется, очень важная правда. Потому, что... ну, вот... я даже, иногда, в шутку, начинаю какие-то разговоры со школьниками о Достоевском с того, что нам не повезло... потому, что «большое видится на расстояньи»... и, чтобы оценить масштаб русской литературы и культуры, вообще, Золотого века, нужно подальше от неё отойти! И посмотреть, как будто, впервые... как будто, немножко удивившись тому, что ты сам в ней видишь.
И, вот, мне кажется, что, благодаря Вашему сегодняшнему рассказу, нам это удалось.
Б. Межуев
— Спасибо Вам...
К. Мацан
— Спасибо огромное!
Борис Вадимович Межуев, доцент Философского факультета МГУ им. Ломоносова, главный редактор сайта «Русская истина», был сегодня с нами в программе «Светлый вечер», и был проводником в мир мысли и жизни Фёдора Михайловича Достоевского.
Я с вами, дорогие друзья, прощаюсь! У микрофона был Константин Мацан. Напоминаю, что мы на этой неделе ещё продолжим разговор о главных именах в истории русской философии XIX века. Так, что — оставайтесь с нами в «Светлом вечере».
До свидания!
Б. Межуев
— Спасибо!
Все выпуски программы Светлый вечер
Поможем отремонтировать кровлю в сельском храме Архангела Михаила

В ХХ веке храм Архангела Михаила в селе Малые Ясырки Воронежской области был местом, где творилась история: тихо, незаметно, с молитвой. В годы гонений на Церковь здесь располагалась тайная монашеская община. К местному священнику, протоиерею Василию Золотухину, приезжали сёстры из закрытых советской властью монастырей, возвратившиеся из заключения монахини и те, кто избрал иноческий путь уже в годы безбожия. Отца Василия и самого тайно постригли в монахи с именем Тихон.
Храм в селе Малые Ясырки в советские годы не закрывали. Прихожанам чудом удалось его отстоять. Для этого они ездили в столицу. К удивлению местных властей из Москвы пришло распоряжение: храм не трогать. Но колокольню безбожники всё же повредили.
Храм Архангела Михаила чем-то напоминает памятники северного деревянного зодчества. Например, внутри есть росписи, которые чаще можно встретить в северных храмах. Также до наших дней сохранились две старинные иконы Пресвятой Богородицы: Почаевская и «Скоропослушница». Известно, что по молитвам перед ними происходили чудеса исцелений.
Сегодня в храме Архангела Михаила по-прежнему теплится лампада веры и любви. Храм стоит практически в лесу, далеко от дороги, однако число прихожан здесь растёт. Многие приезжают издалека. Местный настоятель, священник Антоний, вместе с верующими старается сберечь святыню. Что возможно — ремонтируют сами, а в чём-то прибегают к помощи профессионалов. Недавно удалось спасти покосившуюся колокольню. А сейчас важно отремонтировать кровлю храма. Вы тоже можете поучаствовать в этом деле. Сбор на все необходимые работы открыт на сайте фонда «Архангела Михаила».
Проект реализуется при поддержке Фонда президентских грантов
«19-е воскресенье по Пятидесятнице. Покров Богородицы». Священник Николай Конюхов

В нашей студии был клирик храма Живоначальной Троицы у Салтыкова моста в Москве священник Николай Конюхов.
Разговор шел о смыслах и особенностях богослужения и Апостольского (2Кор.11:31-12:9) и Евангельского (Лк.7:11-16) чтений в 19-е воскресенье по Пятидесятнице, о днях памяти апостола Фомы, апостола Иакова Алфеева, мучеников Сергия и Вакха, преподобной Пелагии Антиохийской, преподобного Амвросия Оптинского, Собора Оптинских святых.
Все выпуски программы Седмица
«Подросткам о семье». Протоиерей Илья Кочуров

Илья Кочуров
Гостем программы «Семейный час» был настоятель храма святителя Спиридона Тримифунтского в Филях протоиерей Илья Кочуров.
Разговор был посвящён теме семейных ценностей и тому, как говорить о них с молодёжью. Отец Илья объясняет, что семья — это не просто совместное проживание, а союз мужчины и женщины, благословлённый Богом. Такой союз имеет не только личное, но и общественное значение: он влияет на жизнь детей, родителей, друзей и всего общества, ведь именно семья становится основанием человеческих отношений и школой любви.
В эфире поднимались темы ответственности и зрелости, целомудрия, важности благословения родителей и правильного понимания иерархии в семье. Муж, по словам священника, должен быть источником заботы и жертвенной любви, жена — хранительницей мира и тепла, а дети — воспитываться в почтении к родителям. Только такая семья, построенная на доверии и уважении, может стать живым образом Церкви и домом, где каждый находит поддержку и радость.
Все выпуски программы Семейный час