Светлый вечер с Петром Алешковским. Гость программы Людмила Сергеева (23.11.2017) - Радио ВЕРА
Москва - 100,9 FM

Светлый вечер с Петром Алешковским. Гость программы Людмила Сергеева (23.11.2017)

* Поделиться
Андрей и Людмила Сергеевы

Андрей и Людмила Сергеевы

В гостях у Петра Алешковского была филолог Людмила Сергеева.

Наша гостья вспоминала о своем детстве, пришедшемся на предвоенные и военные годы, а также рассказывала об Анне Ахматовой и Иосифе Бродском.


П. Алешковский

— Здравствуйте, дорогие слушатели! Это передача «Светлый вечер» с Петром Алешковским. Я здесь, в студии, и напротив меня сидит замечательный собеседник — Людмила Георгиевна Сергеева.

Л. Сергеева

— Добрый вечер!

П. Алешковский

— Людмила Георгиевна филолог, и, как она сама попросила добавить (я бы, конечно, обязательно об этом сказал) — вдова писателя и переводчика Андрея Сергеева. Он уже давно ушел от нас, трагически, и он был одним из первых лауреатов премии «Русского Букера» — в те времена еще, когда это была единственная литературная премия, что было очень важно, за свое произведение «Альбом для марок». Очень был нестандартный ход тогда: и литература, и мемуары, и воспоминания — ровно то, о чем, наверное, стоит говорить. И как стоить строить, наверное, и нашу беседу тоже. Потому что культурный человек — это человек думающий: всегда рефлексирует, всегда переживает, пропуская через себя время. И собственно, так и построена наша встреча, этот час встречи с собеседниками: мне хочется, чтобы люди вспоминали и рассказывали о своем отношении к прожитому. Вот давайте на эту тему и поговорим. Дамам вопрос такой не задают, но в нашей передаче задают: какого вы года?

Л. Сергеева

— 1935-го, так что мне за восемьдесят.

П. Алешковский

— Вы на год моложе моей мамы.

Л. Сергеева

— Я еще довоенное время помню немножко, и вообще, я военный ребенок.

П. Алешковский

— Вы помните войну, военное время?

Л. Сергеева

— Да, очень хорошо помню.

П. Алешковский

— Вот мама, сколько я ее ни терзал, она рассказывает про эвакуацию, но какие-то мелочи. Может быть, мы начнем с этого? Это очень интересно сегодня было бы услышать.

Л. Сергеева

— Вы знаете, я бы начала немножко… Я родилась в Москве. Но дело в том, что отец у меня горный инженер, он закончил Институт цветных металлов и золота. И дальше он всю жизнь работал на рудниках, он большой специалист именно по цветным металлам. И меня маленькой увезли в Забайкалье, на рудник Хапчеранга. Я этого поначалу не помнила, мы потом второй раз туда вернулись.

П. Алешковский

— Я бывал в таких рудниках, даже спускался вниз.

Л. Сергеева

— А мама работала в районной газете. Ну, все равно это идеологический фронт, тогда всё было идеологическим фронтом.

П. Алешковский

— А какой город был рядом?

Л. Сергеева

— Город рядом очень далеко был: ехать целую ночь, и еще до железной дороги 800 километров — Чита. Это очень далеко, это ближе уже к китайской границе. Железнодорожная станция Борзя, а от нее ехать еще Бог знает сколько до этого рудника. Мои родители там дружили (это мне потом рассказывала мама) с инженером, он тогда еще молодой был, холост, он бывал у них в доме. Он был сыном священника, это уже для него было большим минусом. А потом его арестовали, как всегда, непонятно, наверное, ни за что. Мама была обаятельной женщиной, сразу было видно, что она любому человеку сделает доброе. И кто-то, из хорошо к ней относящихся, сказал ей: «Быстро уезжайте! Иначе вас арестуют».

П. Алешковский

— За связь.

Л. Сергеева

— Именно маме сказали. Потому что отец на этом руднике был очень нужен. А мама в этой газете, и ей нужно уезжать. Они были членами партии, как тогда почти что все. Отец у меня 1905 года рождения, а мама 1904-го. На двадцатые годы пришлась их юность, и были эти идеалы, и казалось, что всё будет замечательно — в это полмира верило. Может быть, даже его бо́льшая половина.

П. Алешковский

— А родители ваши были неверующие люди?

Л. Сергеева

— Нет, нет, нет. Более того, они не были даже расписаны, как тогда в такой моде особенно не было. Им пришлось расписаться, когда я была в 9-м классе, потому что отца послали в командировку. Обычно его посылали надолго, тогда вот он уехал в Монголию. И нам давали его зарплату, а у него были командировочные.

П. Алешковский

— А получать могла только жена?

Л. Сергеева

— Нет, мама получала всегда и всё было нормально, она носила свою фамилию. Но в 1951 году товарищу Сталину потребовалось еще вот это узаконить — если не зарегистрированы, то всё, значит, никакой семьи нет, дети незаконные, а я просто бастард. Это был маленький рудник, все маму знали, но ей говорили: «Екатерина Яковлевна, извините, но мы не можем — вот есть бумага». Мама подала телеграмму отцу, он прилетел. А это же надо в район ехать! Он взял ее паспорт. И я помню, как он сказал: «Ну всё, ставь пол-литра — свободы все-таки лишаюсь». Это они уже прожили всю жизнь, я была в 9-м классе. И вот тогда мама только поменяла фамилию, папа сказал: «Я уже дал тебе свою фамилию». Поэтому мама срочно сбежала в Москву. Там у нее были друзья, потому что их семья помогала людям: там иногда скрывались и те, которые были за белых, но больше те, которые за красных. Маме очень помогла Вера Васильевна Берникова — в Томилино устроиться в каком-то доме Наркомтяжпрома. У нас там была большая комната на 2-м этаже, вот там мы жили. Причем мама не снялась с учета, мы жили там не прописанные — то есть нас найти было нельзя. И даже нельзя было эвакуировать, потому что был приказ, что всех с детьми, а мы не были «посчитаны». Но родственник, муж маминой племянницы (он был юрисконсультом какого-то большого завода), он прислал своего шофера и сказал: «У вас есть час времени, собирайтесь». Вот так мы поехали. А до войны — я помню, что в нашем доме никогда я не слышала, чтобы говорили про Сталина. Но, видимо, это из всех «утюгов» выходило, и все про это вокруг говорили. И я помню такой смешной эпизод. У нас во дворе появилась девочка, одетая как принцесса, отличавшаяся от всех нас в 40-м году — у нее были такие куклы, такая мебель, еще что-то, что она выносила во двор, шляпка какая-то необыкновенная. Это была семья военного. И когда мы у нее спросили: «Откуда ты приехала к нам?» — она сказала: «Из Таллина». Она была совершенно по-западному одета, для нас это было очень непривычно. Но при этом она была жадная, и мальчишки хотели ее побить. Я была за справедливость, больше дружила с мальчиками, была лидером, и я сказала: «Не надо. Она такая глупая, она даже не может правильно сказать про свой город. Она говорит «из Таллина», а надо «из Сталина». (Смеется.) Я знала, что есть такой город. Вот это мои довоенные впечатления. А в войну нас довезли до Челябинска, бомбили наш состав. Причем мы выехали после 16-го октября, когда была эта паника, уже после этого. Но налеты еще были, и мы в какое-то бомбоубежище, которое вырыли во дворе, с мамой бегали. И там нас поместили в какой-то огромный ангар, всё было в мазуте. Но для детей это было счастье — там были и шарики, и шарикоподшипники, и мы все были в этом мазуте. А мыло не у всех было, и нас всех с ужасом отмывали и т.д. А отец в это время работал в Караганде, и нам надо было туда добираться. Вот это я уже не очень хорошо помню, как мы туда добирались. Но как мы приехали в Караганду, это я помню. Потому что это было в первый раз в моей жизни и единственный раз за годы моей юности и детства — мы приехали к отцу, у него была двухкомнатная квартира. То есть у меня появилась своя комната. И в этом доме жил знаменитый Стаханов, который уже ни в каких шахтах не работал, он всегда был навеселе, выпивши. Но дети бегали за ним, потому что у него в карманах всегда были (а с едой уже было плохо) леденцы. Он всегда нас угощал леденцами. «Стаханов вышел!» — и все бежали за ним. А он раздавал эти леденцы. Но пользовалась я своей отдельной комнатой очень недолго, потому что мама привела двух мальчиков — они были безусыми, наверное, им было по 18 лет, они должны были за 3 месяца закончить артиллерийское училище. Их выпускали младшими лейтенантами, и они все отправлялись под Сталинград. Это уже начало 1942-го года.

П. Алешковский

— А что за мальчики? Просто она подхватила…

Л. Сергеева

— Я не знаю, может быть, речь об этом шла, что надо взять в дом… И мама, которая сама родилась на каторге, в Горном Зерентуе… Это отдельная история — про моего деда, который из Лодзи был туда на 7 лет в кандалы отправлен, а бабушка с двумя маленькими детьми поехала туда за ним. Мама выросла среди каторжан, которые друг другу помогали, и она всегда в таких случаях помогала. Она привела их и сказала: «Ты теперь будешь жить в нашей комнате, а здесь будут жить эти мальчики». Я сейчас даже не помню их имен, мама их называла «мальчики». Они были очень веселые, они меня носили на плечах, они со мной играли, потому что у них тоже всерьез детство еще не кончилось. Как-то они сказали: «Сегодня к нам в гости придет ефрейтор». Я это слово услышала впервые, а все новые слова мне очень запоминались. Я подумала: такое красивое слово, так звучит, наверное, это звание намного выше генерала, намного. И когда он к ним пришел, и я выбежала посмотреть — какие же у него погоны на шинели? У мальчиков уже на погонах было по одной звездочке. И тут я так разочарована была: ничего красивого, какие-то полоски и всё. А потом они мне сказали, что это очень низкий чин, но это слово мне все равно еще долго нравилось. Но мы недолго жили в Караганде, потому что папу перевели на Балхаш. Чтобы не затягивать эту тему, я скажу, что мы с Балхаша потом поехали опять в Забайкалье, на тот же рудник, потому что везде нужно было налаживать производства олова, вольфрама, свинца… Они очень нужны были для фронта.

П. Алешковский

— Это вредные шахты.

Л. Сергеева

— Очень, очень. Я в одну такую спускалась — там надо было сапоги надевать, там вода стояла. И спускали нас туда, видимо, как при Екатерине — в бадье туда спускали.

П. Алешковский

— Это передача «Светлый вечер» с Петром Алешковским. И в гостях у нас сегодня Людмила Георгиевна Сергеева — филолог, вдова писателя и переводчика Сергеева.

Л. Сергеева

— Я хотела бы добавить, что Андрей Сергеев был в числе первых переводчиков американской поэзии. И поскольку Америку он любил, Фрост для него был целым миром и открытием, которым был, кстати говоря, уже по переводам Сергеева — и у Бродского. Бродский потом вспоминал, что «я три года жил под влиянием Фроста, Фрост был всем в моей жизни…»

П. Алешковский

— Один из самых неординарных западных поэтов для нас, потому что он был без рифмы…

Л. Сергеева

— Почему без рифмы? У него были очень, казалось бы, простые и очень точные.

П. Алешковский

— И без рифмы, и с рифмой: «Люблю колоть дрова…»

Л. Сергеева

— Всякие были.

П. Алешковский

— Совершенно простые ходы, совершенно простая и обычная поэзия, которой не ожидаешь.

Л. Сергеева

— Именно поэтому его здесь не печатали. Куда Андрей Сергеев ни приходил, в какие редакции, особенно в издательстве «Иностранная литература», где у него уже что-то печатали, что-то южно-африканское, — везде отказывали. Ответственный секретарь Розенцвейг говорил: «Что вы носите нам этого Фроста? Он всё про морковку и зайчиков пишет, это неинтересно». И только когда Фрост приехал сюда в 1962-м году, при Хрущёве, как посланник и личный друг Джона Кеннеди, президента Америки — вот тогда всё вокруг и закрутилось. Вы хотели, чтобы я что-то рассказала, как мы жили…

П. Алешковский

— Вам повезло в том смысле, что вы были свидетелями — ваш муж и вы дружили с Бродским, рядом с вами была Анна Андреевна Ахматова.

Л. Сергеева

— Да, они и в гостях у нас были.

П. Алешковский

— Я так понимаю, что была некоторая передача культурного кода. И Ахматова, конечно, осознавала, что передает. И наверное, не только Ахматова. Я хочу, чтобы вы вспомнили об этих встречах и об этом времени.

Л. Сергеева

— С удовольствием. Я тогда начну немножечко раньше, с моего университета. Я поступила в университет после смерти Сталина, в 1953-м году. Хотя очень многое в университете было по-прежнему, страна была еще напугана, еще заморожена…

П. Алешковский

— В шинелях.

Л. Сергеева

— Да, у нас еще кое-кто приходил в шинелях на мой курс поступать. Был молодой преподаватель, он только что окончил аспирантуру — Владимир Николаевич Турбин. Он очень выгодно отличался от всех, он был живой. Он любил говорить о стихах. Ему понравилась моя курсовая работа на первом курсе. Что уж там такого особенного было…

П. Алешковский

— А о чем вы писали?

Л. Сергеева

— Поскольку он у нас вел занятия по введению в литературоведение, что-то такое о Маяковском, о «Разговоре с фининспектором…» я писала. Ему очень понравилось, он в группе об этом говорил. И когда он начал свой первый семинар по Лермонтову (потом он стал знаменитым), он меня позвал туда. Он был молодой, обаятельный, и у нас не только наша группа, но и почти весь курс были влюблены в Турбина. Я была не из их числа, но разговаривать с ним о стихах и о поэтах мне всегда было интересно. Но в семинаре говорили о Лермонтове не таком, которого я любила и люблю до сих пор: не о поздних его стихах, не о «Герое нашего времени», который такой мостик в 20-й век перекинул… И я заскучала. Я очень благодарна Владимиру Николаевичу, который как-то меня оставил и сказал: «Люда, вы по-прежнему хотели бы заниматься поэзией начала века?» Я сказала: «Да». — «Я вам не могу предложить такого семинара. И отпускать мне вас жалко. Но я могу поговорить с Виктором Дмитриевичем Дувакиным — в его семинар по Маяковскому». И я очень обрадовалась. Когда я пришла туда, они уже начали заниматься. Там было очень немного народу, в основном юноши, я там стала третьей девушкой. Дувакин потряс меня сразу, потому что каждое занятие начиналось с чтения стихов, и не только Маяковского. А он, надо сказать, читал замечательно, теперь в «Устной истории» это можно прослушать.

П. Алешковский

— Я поясню нашим слушателям, что «Устная история» — это такой ресурс, очень похожий на то, чем занимаемся мы, который подхватил внук Виктора Дмитриевича Дувакина — Дмитрий Споров. Это отдел при научной библиотеке МГУ, который собирает записи различных людей, с которыми ведутся иногда многочасовые интервью. Это устная память, устная история.

Л. Сергеева

— Между прочим, это есть во всех знаменитых университетах западных. И это было всё чрезвычайно интересно. Но так как я бредила «Облаком в штанах» Маяковского, я сразу сказала Виктору Дмитриевичу: «Можно я буду писать о дореволюционном Маяковском?» Он сказал: «Можно». И посоветовал мне еще взять Блока периода 1907-1917 годов — для сравнения, и больше можно эпоху глубже копать: посмотреть одинаковые темы, которые у поэтов есть, а также учеба молодого Маяковского у зрелого Блока. Это было замечательно. Замечательно еще и потому, что наш замдекана Зозуля, видя мое название «Дооктябрьский Маяковский и лирика Блока 1907-1917 годов», давал мне беспрепятственно бумаги для спецхрана. А в спецхране было всё то, что сейчас лежит на полках и не читают. А это было другим — вторым университетским курсом, который я прошла. Я там впервые прочла сборники Мандельштама, Николая Гумилева, Анны Ахматовой, уж не говоря о мэтрах — Брюсов, Федор Сологуб, юная совсем Цветаева. Даже «Ананасы в шампанском» Северянина были в спецхране — представьте себе. И самое интересное, что я там наткнулась…

П. Алешковский

— У букинистов можно было натолкнуться. И больше нигде.

Л. Сергеева

— Но это должны были быть специалисты — как тот же Чертков Леня и Андрей Сергеев, которые дружили. Они обходили каждый день букинистов. Но это другое дело — они знали, что им надо. А так, у нас на курсе на филологическом факультете почти никто не знал. Я, конечно, в тетрадочку всё, что мне нравилось, выписывала. И вдруг я там напала на сборник, который был напечатан в Берлине после расстрела Николая Гумилева, в 1923 году — «К синей звезде». Это были стихи о мужской страсти к полурусской-полуфранцузской красавице Елене Дю Буше, но без взаимности. Чье сердце в 18 лет не дрогнет от этого? Мое дрогнуло — я вообще всю эту тетрадь переписала. И все вокруг это тоже переписывали. Нам тогда в голову даже не приходило, что мы занимаемся распространением самиздата, и что это уголовное дело…

П. Алешковский

— Агитация и пропаганда.

Л. Сергеева

— Да, совершенно верно — пропаганда расстрелянного поэта. Мы с моей подружкой в профкоме филфака занималась культурными связями. Поскольку неподалеку было Щепкинское училище, мы пришли туда, и я при разговоре показала… Это как раз был курс Светланы Немоляевой, но мы общались не с ней, а с таким Виталием Коняевым, потом известным актером, и с Владимиром Наумцевым. Я им показала эти стихи, они пришли в такой восторг! И стали кое-какие стихи читать публично на концертах, выдавая их за стихи Константина Симонова. Естественно, никто не знал Николая Гумилева, и это проходило на ура. Короче говоря, у Дувакина было чрезвычайно интересно. И вот, когда я уже практически написала свой диплом, он меня начал уговаривать по-отечески (он ко всем девушкам так относился, у него самого три дочери росли), что Метченко, который был завкафедрой советской литературы, «вам больше тройки не поставит, хотя у вас отличный диплом. Но вы не должны расстраиваться. На Метченко вы почти не ссылаетесь, а упоминаете маяковедов, которых он терпеть не может». Вот он меня уговаривал, я, конечно, расстраивалась. Все знали, что Метченко такой твердолобый охранитель, и скорее, даже бы бросала тень его похвала. Но все равно обидно было. И в один прекрасный день — я прихожу из Ленинки, где я сидела днями, и мне свекровь говорит, что звонил запыхавшийся Дувакин (он всегда был запыхавшийся): «Срочно придите на факультет с дипломом». Я пришла, и он сказал: «Вам повезло — Метченко уехал в Бельгию. Вот вам записка к Андрюше Синявскому». Он нам всегда рассказывал о выдающихся своих студентах, на которых следует равняться. Но он говорил: «Но мой самый любимый, самый талантливый мой ученик — это Андрей Синявский».

П. Алешковский

— Я вас прерву, потому что нам нужно прерваться — мы ныряем в окоп. Пожалуйста, те, кто нас слушает, оставайтесь с нами. Мы очень скоро вынырнем на поверхность.

П. Алешковский

— Итак, мы выныриваем. Это передача «Светлый вечер» с Петром Алешковским. И в гостях у меня сегодня Людмила Георгиевна Сергеева. И мы продолжаем разговор об университете 50-х годов — встреча с Синявским на семинаре Дувакина.

Л. Сергеева

— Да, он оказался моим оппонентом. Когда я пришла к нему, там много-много имен было на двери коммунальной квартиры, и было написано «Синявским 3 звонка». Я еще не подозревала, какую я открываю дверь — в какой таинственный мир литературы и искусства, и счастья, и дружбы и т.д. Андрей Донатович написал восхитительный отзыв, причем от руки. Он сказал: «Я всё сделаю и приду. Пусть быстрее Виктор Дмитриевич назначает защиту». Так всё происходило — по-партизански. Так оно всё и было. Председательствовал Леонид Иванович Тимофеев. Поскольку я уже прочла то, что Синявский написал от руки синими чернилами, у меня тогда появилась такая мысль, что так жалко с этим расставаться, я не могу этого отдать. И когда он в таких восхитительных тонах все написал, а в конце было про то, что имеет смысл, кое-что убрав и сократив, сделать отдельную статью об этом и напечатать, и что диплом мой отличный и т.д. А мне велено было всё это отнести в деканат: дувакинская рецензия, его заключение, общий протокол собрания и отзыв Синявского. Поскольку у Дувакина было на машинке 2 экземпляра, я это оставила себе. И до сих пор просто счастлива, что у меня есть такой автограф. Статью я не стала делать, и по его рекомендации я не стала поступать в аспирантуру Института мировой литературы, потому что советское литературоведение меня совершенно не прельщало — я понимала, что развернуться невозможно. Но поучиться у Синявского еще очень хотелось. А он на курсе младше нас стал вести семинар по поэтам Серебряного века, который сам Синявский считал веком Золотым. И я напросилась туда. И мы уже вместе с моим мужем Андреем Сергеевым, с которым мы поженились на пятом курсе в 1957-м году, мы туда ходили. А после занятий мы его провожали. Андрей писал стихи, любил футуризм, вообще хорошо знал поэзию. И мы вот так разговаривали, разговаривали, и однажды Синявский пригласил нас к себе. И с этого началась дружба. Более того, однажды нас позвали в гости (видимо, когда мы уже прошли какую-то проверку) — Мария Васильевна и он пригласили нас на гуся. Всё было очень красиво. А потом Андрей Донатович прочел свой рассказ «В цирке» — это был первый рассказ. Пока мы тогда узнали только это. А потом, через какое-то время, когда нам уже было прочитано много рассказов, и «Любимов», он нам сказал, что он печатается за границей. Так что мы эту тайну узнали рано. Они сказали, что большая конспирация — никто не должен об этом знать, об этом знают 2-3 человека. Сами они говорили, что они готовы к аресту. Было очень страшно, потому что можно себе представить, что могла советская власть сделать с такими людьми. Поэтому моим учителем, кроме Дувакина, был еще и Андрей Донатович Синявский, и он был большим другом. С Марией Васильевной мы перезваниваемся до сих пор. Еще надо пояснить, что когда Дувакина вызвали в качестве свидетеля на суд этот неправедный, видимо, полагая, что это уже немолодой человек, доцент, 57 лет, семья, три дочери небольшие — что он скажет все правильно. А он говорил о том, что «ко мне пришел в шинельке такой гадкий утенок, который потом развернулся в такого прекрасного лебедя». И что он блестящий ученый, и что он человек, искренне ищущий правды. А мы все тогда, болельщики и за него, и за Юлика…

П. Алешковский

— Это знаменитая история с Дувакиным — это один из первых разгромов на филфаке, когда Дувакина отстранили…

Л. Сергеева

— Да, ему не позволили преподавать. Тот же Метченко сказал: «Раз он не может отличить антисоветскую литературу от советской, то преподавать он не может». Поскольку уже тогда, с самых молодых годов, поэзия и литература занимали много места в нашей жизни, как написал потом Бродский в своем эссе, что «мы были люди книжные». И вот эти наши вкусы, которые совпадали, как правило, они и создавали такую дружескую семью. Надо сказать, что мы с Андреем Сергеевым уже с 57-го года понимали, что мы живем при трех живых классиках — это Пастернак, Ахматова и Заболоцкий. Андрей Сергеев познакомился и с Пастернаком, и с Заболоцким. И ему всегда хотелось познакомиться с Ахматовой, но она жила в Ленинграде, и как-то случая не представлялось. И однажды в гостях у Габрических-Северцевых мы встретили Мишу Ардова (ныне отца Михаила), который сказал: «Да, сейчас у нас Анна Андреевна. Вот телефон, можете позвонить. Только не рано звоните». И он еще сказал такую фразу: «Она принимает всех». Мы, конечно, в это не поверили. Мы снимали комнату в огромной коммуналке, и оттуда не решились звонить — могло быть шумно. Мы пошли в телефон-автомат. Я очень хорошо помню этот разговор. Я не думаю, что сейчас можно с каким-нибудь более-менее известным поэтом или писателем познакомиться — позвонить из телефона-автомата. Я стояла рядом и всё слышала: и то, что говорил Андрей и то, что говорила Анна Андреевна. Он позвонил, попросил, чтобы ее позвали к телефону: «Здравствуйте, Анна Андреевна! Меня зовут Андрей Сергеев, я пишу стихи. Я хотел бы вам показать». Она сказала: «Приезжайте». Он спросил: «Когда?» — «Сейчас. Сейчас я позову кого-нибудь более нормального, кто вам объяснит, как сюда добраться». Вот так он попал к Ахматовой. И видимо, произвел благоприятное впечатление. Во всяком случае, Анна Андреевна пригласила его: «Если будете в Ленинграде, приезжайте». Дала ему адрес и телефон. А через какое-то время мы прочитали очень нелюбимую Анной Андреевной книжку Георгия Иванова «Петербургские зимы» — она считала, что он там всё выдумал. Возможно, и так. Но один эпизод, который потряс одновременно и Андрея Сергеева, и меня: 20-е годы, когда всё расхищено, предано, продано, и бедствовала Ахматова безумно. И там написано, что она стояла у церкви, и какая-то старушка в стареньком плаще и стоптанных башмаках подала ей копейку — как нищенке. Это произвело очень сильное впечатление! Может быть, этого не было. Но вообще, зная судьбу Ахматовой, это вполне могло быть. И Андрей Сергеев написал стихотворение и послал его в Ленинград. Стихотворение называется «Ахматовой»:

Волос музы российской ворон,

Платье ветхо, да взгляд орлин,

Вот сама с собой разговором

Занятая, из свежих руин

Выбирается с грузом печали

Прямо в праздничные времена,

И действительность за плечами

Лишь телесно обременена.

Что друзей и врагов опека,

Раз наградой за верный стих

Поданная старушкой копейка,

Легшая за святое святых.

Это 1960-й год. В мае 1961-го года мы поехали в Ленинград на майские праздники. Андрей позвонил Ахматовой, и она сказала: «Скорее приезжайте! Я вам такое покажу!» Он спросил: «А можно я приду с женой?» — «Можно, только поскорее». Нетерпение Анны Андреевны объяснялось тем, что, как она сказала: «Я одновременно с вами написала стихотворение о том же».

П. Алешковский

— Он послал ей это стихотворение?

Л. Сергеева

— Да, он в 1960-м году написал и послал ей стихотворение. Так они не переписывались. А когда в 1961-м году мы приехали, то позвонил ей, и она сказала: «Скорее приезжайте». И когда мы приехали, нетерпение объяснилось тем, что она тоже написала стихотворение. И, как она понимает, по времени примерно в то же время. Вот это стихотворение:

Если б все, кто помощи душевной

У меня просил на этом свете, —

Все юродивые и немые,

Брошенные жены и калеки,

Каторжники и самоубийцы, —

Мне прислали по одной копейке,

Стала б я «богаче всех в Египте»,

Как говаривал Кузмин покойный...

Но они не слали мне копейки,

А со мной своей делились силой,

И я стала всех сильней на свете —

Так что даже это мне не трудно.

Ее поразило, что малознакомый ей молодой москвич думал о том же, о чем и она, примерно в одно и то же время. Вот с этой поры она и стала числить Андрея Сергеева в своих молодых друзьях. И дальше мы уже виделись только на Ордынке у Ардовых… Я, конечно, была любопытная, но молодая и глупая: я не так, как Лидия Корнеевна, которая приходила и записывала все. Поэтому у меня обрывочные впечатления, но тем не менее невероятно сильные. Надо сказать, что комната, в которой мы были у Анны Андреевны (это еще на улице Красной конницы, теперь это опять Конногвардейская), она была не просто бедная, она была нищенски бедная. Там стоял такой небольшой стол, бюро, простая тахта, покрытая суконным одеялом типа солдатского. Мне предложили сесть на краешек этой тахты, потому что там был еще один скрипучий венский стул, а на другом стуле лежали книги. Книги еще лежали и на полу. И был еще то ли маленький шкафчик застекленный, то ли горка, где стояли две фарфоровые чашки и две фарфоровые фигурки — всё! А в головах у нее висел рисунок Модильяни. И Анна Андреевна сказала: «Вот, это самый знаменитый из моих друзей». На что Андрей Сергеев ей сказал: «Ну, у вас такое количество друзей, что они могли бы своей знаменитостью поспорить с Модильяни». Анна Андреевна сказала: «Ну да, наверное, мне дана такая длинная жизнь, чтобы я оплакала всех моих друзей — и знаменитых, и незнаменитых». Надо сказать, что я безумно ее стеснялась и боялась — она была моим кумиром. Но она как-то так умело вела разговор, что я уже тоже забыла, что я сижу рядом с Ахматовой, с великим поэтом. И я ее, конечно, разглядывала. Надо сказать, что я ни до, ни после таких красивых лиц у немолодых женщин никогда больше не видела, и таких выразительных.

П. Алешковский

— Она была красавица.

Л. Сергеева

— Я сейчас, проживя такую длинную жизнь, представляю, что, будучи такой гениально одаренной и такой красавицей — причем необычной красоты, своеобразной, на которую все обращали внимание. Вообще, это была двойная тяжелая ноша. И во всех этих разговорах всегда шла речь о поэтах. Может быть, это Андрея больше всего интересовало, и он ее спрашивал. Его интересовало: а кто для нее первый поэт? У нее была замечательная формулировка, она говорила: «Самый нужный мне поэт — Мандельштам». Но вообще-то, «нужные» ей поэты были и Мандельштам, и Данте, и Шекспир, и Байрон, и многие другие. И она, конечно, могла очень четко… Это написано у Надежды Яковлевны Мандельштам в ее эссе «Моцарт и Сальери» — что она общалась с великими поэтами прошлого, как будто они к ней полчаса назад заходили попить чаю и показать ей свои стихи. И она абсолютно верила, что в будущей жизни она будет на этом пиру поэтов сидеть рядом с любимыми поэтами. И даже предупреждала Надежду Яковлевну: «Имейте в виду, что у жен там преимуществ не будет». (Смеется.) И конечно, я думаю, она себя представляла рядом с обожаемым Пушкиным и с таким «нужным» Мандельштамом. Пушкиным она занималась как серьезный литературовед, а «нужный» Мандельштам… Ее поэма «Без героя» — самое основательное произведение, над которым она много-много лет работала и все время исправляла — там на каждой странице проступает Мандельштам. Так что одним из самых главных героев он там и есть. И конечно, Ахматова не могла не оценить Бродского. Но когда мы первый раз у нее были, она, говоря о поэтах, сказала: «Мне рассказывает профессор Максимов, что есть такой молодой поэт Бродский». Но тогда еще ни она не знала Бродского, ни мы, ни стихов его не знали. Он познакомился с Ахматовой в августе 1961-го года, уже после нашей встречи с Ахматовой. И конечно, эта была судьбоносная встреча для него. Это не было ничем похоже на Пушкин—Державин, потому что Ахматова была для него все-таки продолжением великой поэзии Серебряного века, была невероятным нравственным примером. Он всегда говорил, что когда они по Комарову гуляли, и там встречались люди, которые наверняка писали на нее доносы в 1946-м году, они с ней кланялись, и она очень вежливо с ними кланялась. И он говорил: «А кто я такой, чтобы вообще не прощать?» Она всегда говорила: «Все, кто от меня переходили на другую сторону улицы в 46-м году, я их прощала немедленно — было очень страшно». Но вот когда в 58-м году кто-то отворачивался от Пастернака после Нобелевской премии, она говорила: «Уже пошли времена вегетарианские, и совсем не страшно». Этих она осуждала — можно уже было так и не поступать.

П. Алешковский

— Это передача «Светлый вечер» с Петром Алешковским. И в гостях у меня сегодня Людмила Георгиевна Сергеева. А как появился в вашей жизни Бродский? Как он выглядел?

Л. Сергеева

— С подачи Ахматовой. Это был 63-й год, конец 63-го года, когда над Бродским уже были тучи в Ленинграде: были всякие фельетоны, и было ясно, что ничего хорошего. Анна Андреевна была как раз в Москве. И проживя такую жизнь, она понимала, что в Москве можно скрыться, и потом это пройдет. Какое-то время Бродский жил тут у Мики Голышева, у Виктора Петровича Голышева (замечательного переводчика, которому только что исполнилось 80 лет), на даче у матери в Тарусе. И она позвонила нам, попросила Андрея, чтобы он дал ему какие-то переводы. И вот появился Бродский, которому было 23 года — он пришел к нам 3-го января 1964-го года. Выглядел он потрясающе: он был очаровательно рыжий, широкоплечий, высокого роста, с милыми веснушками на лице. Он крепко пожал руку и собирался снять ботинки. А у нас в старом доме (который сломали, и где в гостях у нас была Анна Андреевна) был дубовый паркет. И ничего с ним не было — его можно было помыть, мастикой натереть, и ничего с ним не было. Я этого очень не любила, я говорила: «Не снимайте обувь, у нас нет полового вопроса». И он так расхохотался: «Как здорово в вашем доме устроено!» Он прошел и сразу сел в качалку (она у меня жива до сих пор, это такое замечательное сооружение, наше ар-деко, по-видимому, 1903-й, 1901-й год). Он сразу в нее сел, и это останется навсегда его любимой вещью. Вот тут-то он и стал говорить о своей любви к Фросту — он знал Фроста еще по самиздату, по переводам Андрея Сергеева, еще до приезда Фроста. А мы-то уже прочли его ранние стихи, и в том числе там были его длинные вещи, о которых Андрей Сергеев, их прочитав, сказал: «Это прямо русский 18-й век», который он очень любил. Оказалось, что и Бродский его тоже любил. Он нам начал читать куски из «Тилемахиды» Тредиаковского. При его феноменальной памяти он мог и это — хотя мне казалось, что это запомнить никто не может. Он сразу к нам расположился, мы к нему расположились. А я потом за долгие годы общения с ним (он жил у нас многократно), я видела, что он или сразу принимал людей, которые ему близки и симпатичны внутренне — и он расцветал. Или, если ему что-то не нравилось, он с порога отвергал этих людей. Может быть, он чем-то себя таким образом…

П. Алешковский

— Обделял.

Л. Сергеева

— Обделял. Но с другой стороны, интуиция у него была фантастическая. И в общем, он редко ошибался в людях. Значит, был этот разговор, пошла речь о переводах. Андрей ему сразу дал какие-то тексты австралийских поэтов, потому что он был переводчиком и составителем этой антологии. А я-то в голове держала то, что Анна Андреевна сказала о том, что его надо задержать в Москве. Потому что во мне эти крови от каторжника-деда — что надо сразу бросаться и спасать человека. И я ему сказала: «А вы оставайтесь у нас. Вот здесь, в этой комнате, где мы трапезничали, ели. Мы в этой комнате не живем, мы живем в маленькой. Я вам дам ключи, приходите, когда хотите. И тут могут быть ваши друзья, кто угодно». Он сказал: «С удовольствием. Но у меня проблема с любимой, я должен безотлагательно быть в Ленинграде». И он это сказал так…

П. Алешковский

— Честно.

Л. Сергеева

— Не просто честно, а так доверительно — сказал нам при первом свидании так, как будто мы знакомы уже целую вечность. Мы еще никаких проблем его, связанных с Мариной Басмановой, не знали. И я поняла, что его никто и ничто остановить не может. К сожалению, он уехал. И буквально через месяц был этот мерзкий суд, а потом ссылка. Андрей попросил адрес Бродского у Анны Андреевны и послал ему письмо, где писал ему, чтобы он не отчаивался, что всё человеку идет на пользу. Как потом выяснилось, это так и вышло: именно в этой деревне, в этой Норинской, где так далеко от всего на свете…

П. Алешковский

— Анна Андреевна в некоторых воспоминаниях сказала (не знаю, правда это или нет): «Как судьба шьет удачу нашему рыжему».

Л. Сергеева

— Она даже не «удача» сказала, а: «Как делают биографию нашему рыжему». И так оно и вышло.

П. Алешковский

— Ведь ни одного поэта за тунеядство не отправляли в ссылку.

Л. Сергеева

— Более того, я вам скажу, какой был жестокий суд. Я как раз только сейчас закончила свои воспоминания о Синявском. Поскольку это уже был процесс, который освещала вся мировая пресса, то они старались какие-то формальности соблюсти в 66-м году на суде. И допустив жен, им позволили записывать, и не отобрали блокноты. А на том суде в Ленинграде — за тунеядство — когда Фрида Вигдорова записывала, ей несколько раз делали замечания, чтобы она не писала, потому что у нее это всё отберут.

П. Алешковский

— Но тем не менее оба процесса запротоколированы и стали достоянием нашей истории, истории нашей литературы.

Л. Сергеева

— А потом Бродский из ссылки, не заезжая домой, прилетел в Москву к нам.

П. Алешковский

— С ним было интересно говорить?

Л. Сергеева

— Невероятно.

П. Алешковский

— Я знаю, что он, заведясь, мог говорить часами.

Л. Сергеева

— Совершенно верно. И на литературные темы, и о путешествиях, и о музыке, и о море — «о водичке», как он говорил. У Андрея Сергеева был железный распорядок жизни: он утром, после нашего общего завтрака с Иосифом, уходил в маленькую комнатку. Работал он немного, но он как-то включался сразу, и свои полтора-два часа он работал. И тогда единственным слушателем оставалась я. На этой маленькой пятиметровой кухне он все время говорил. И когда этот монолог был уже часа три, он мне вдруг говорил: «Люда, вы побледнели. Вот Марина меня тоже больше трех часов не выдерживает». И он отправлялся в гости, бодро куда-то уходил. Причем спрашивал меня: «Как вам кажется, мне идет этот твидовый пиджак?» — который ему подарил какой-то англичанин. Надо сказать, что вещи он носил необычайно элегантно. Он был еще, кроме внешности, и в этом привлекательный — даже чужие вещи сидели на нем замечательно. Те самые знаменитые джинсы, которые на деньги Набокова привезли ему Профферы — «левис» настоящий. Кто-то запомнил, что он спички зажигал по-ковбойски, что он в Коктебеле купался в них, чтобы они были ему в облипалочку. А я помню, что он носил их очень долго, и они всегда были в каком-то идеальном виде. И засунув ладони сюда, он читал стихи. Я помню, что Анджей Дравич, польский славист замечательный, и его жена Вера, моя подруга близкая, мы потом очень дружили… Надо сказать, что Анджей Дравич был первым иностранцем, который познакомился с Бродским в 1963-м году, и он первый переводил его — кусок из «Большой элегии Джону Донну». Между прочим, именно прочитав «Джона Донна», Анна Андреевна сказала ему: «Вы даже не понимаете, что вы сделали». И Бродский потом продолжает: «С этих ее слов, наверное, и началась моя профессиональная деятельность».

П. Алешковский

— Это правда. «Джон Донн уснул, уснуло всё вокруг…»

Л. Сергеева

— Надо сказать, что это написал человек, который по-английски не мог ничего читать, не читал Джона Донна.

П. Алешковский

— Не читал?

Л. Сергеева

— Нет, он тогда английского не знал. И знал о Джоне Донне чрезвычайно мало, это из его собственных воспоминаний, он их писал в 1962-м году. И знал не больше, чем мы все — вот этот эпиграф у Хемингуэя к «По ком звонит колокол» из Джона Донна. Но он однажды сказал Ахматовой, и она это записала в своей записной книжке, и потом всем это повторяла — он еще очень юный, ему 21 год, он сказал: «Главное — это величие замысла». А Джон Донн ему так нравился, он прочитал какую-то переведенную его проповедь. И вот это величие замысла помогло ему написать, может быть, не совсем о Джоне Донне (как говорил ему Андрей Сергеев, знавший это в оригинале), а о своей мечте об этом великом поэте.

П. Алешковский

— Вот это перечисление, это барочное наполнение, которое было совершенно новым голосом. И с этим новым голосом он и победил.

Л. Сергеева

— Конечно! И как он заканчивал! Эти две строки я запомнила на всю жизнь: «Ведь если можно с кем-то жизнь делить, то кто же с нами нашу смерть разделит?» Вообще, думать о метафизической нашей жизни в таком юном возрасте тогда не мог никто, понимаете?

П. Алешковский

— Да, наверное, это и делает гения гением — подобное понимание времени как той линии, по которой мы идем. Ну что ж, большое спасибо! Сегодня в студии была Людмила Георгиевна Сергеева. Я, Петр Алешковский, прощаюсь с вами до следующего раза.

Мы в соцсетях
****

Также рекомендуем