«Человек — творец» - Радио ВЕРА
Москва - 100,9 FM

«Человек — творец»

* Поделиться

В этом выпуске ведущие радио ВЕРА Константин Мацан, Марина Борисова, Алексей Пичугин, а также наш гость — настоятель Спасо-Преображенского Пронского монастыря в Рязанской области игумен Лука Степанов — поделились светлыми историями о том, как в человеке через творчество проявляется образ Божий, и как творчество помогает познавать или прославлять Бога. Слушайте, смотрите, будьте с нами.

Ведущие: Константин Мацан, Алексей Пичугин и Марина Борисова


К. Мацан:

— Понедельник, шесть вечера, Радио ВЕРА. Это значит, что мы снова собрались в нашей студии, чтобы рассказывать самые светлые истории, делиться самым дорогим, сокровенным и радостным. Добрый вечер, дорогие друзья. Приветствуем вас в этом часе. Мы — это я, Константин Мацан, мои дорогие коллеги и ведущие Радио ВЕРА: Марина Борисова. Добрый вечер.

М. Борисова:

— Добрый вечер.

К. Мацан:

— И Алексей Пичугин.

А. Пичугин:

— Добрый вечер.

К. Мацан:

— И в гостях у нас сегодня в качестве специального спикера — старое, доброе русское слово «спикер» — игумен Лука (Степанов), настоятель Спасской Пронской пустыни в Рязанской епархии. Добрый вечер.

Игум. Лука (Степанов):

— Приветствую, друзья.

К. Мацан:

— Ну что, истории, которые просятся быть рассказанными. Сегодня тема, которую мы выбрали, формулируется очень просто: «Человек — творец». Как через тире — «человек есть творец», или вот через дефис, в одно слово — «человек-творец». Творчество — как что? Как прославление Бога, как проявление в человеке образа Творца-Создателя. А может быть, как искушение или что-то, что нужно преодолеть или к чему нужно осторожно отнестись — разное творчество бывает. Вот об этом сегодня поговорим. И мне кажется, слово «творчество» очень широко мы можем понимать. Не только при стихи, музыку и картины, хотя куда без этой сугубой области искусства, но вообще творческое отношение к жизни? А что, радиопрограмма не творчество? Конечно, творчество. Ну вот давайте мы об этом сегодня поговорим. Лёша, я бы вот просил тебя наш час распечатать. Ты так как-то задумался, мне кажется над этой темой глубоко. Она, мне кажется, лёгкой должна быть.

А. Пичугин:

— Давай попробуем так, чтобы она была лёгкая, не знаю, получится или нет.

К. Мацан:

— Как тебе органично. Можно вспомнить «Мыслителя» Родена — вот это вот.

А. Пичугин:

— А похоже, да? Сейчас вот так надо сделать. Я всегда, сколько себя помню, считал себя поэтом. Ну, понятно, что это до определённого возраста, то есть, наверное, в начале института уже не считал, или в старших классах школы. Но вот с раннего детства, когда научился какие-то буквы выводить, я считал себя поэтом. Это, наверное, было обусловлено тем, что я вырос в такой, достаточно творческой семье. Отец у меня член Союза писателей, как раз поэт. И я с детства ходил, меня водили на разные поэтические вечера, знакомили с очень известными поэтами. Я как-то во всём этом рос. Я был уверен, что я тоже поэт. Ну, плохенько рифмуя что-то, у меня были блокнотики — как у папы были блокнотики, так и у меня были блокнотики. Я каждый вечер садился, что-то черкал в этом блокнотике, нёс папе: смотри, вот я написал. Мне тут блокнотик попался, кстати, даже, может быть, для семилетнего состоявшегося поэта это и как-то в рифму звучало.
Но это был достаточно краткий период в жизни, но он меня сподвиг к тому, чтобы я читал каких-то серьёзных поэтов. Я сразу отставил Пушкина, Некрасова, Лермонтова. Мне нужно было что-то из ХХ-го века, тем более дома несколько антологий лежало, где всё это было хорошо собрано. Я сразу стал открывать для себя послевоенных поэтов-шестидесятников. И очень быстро нашёл человека, о котором мало кто тогда знал — это были какие-то ранние 90-е годы. Он в советское время практически никогда не издавался. У него было всего две публикации прижизненных, а умер он рано, всего в 37 лет. Он даже когда-то про себя так написал: «Холст 37 на 37, Такого же размера рамка, и умираем не от рака и не от старости совсем». Вот в 37 лет его нашли — от сердечного приступа на даче у себя он умер — Леонид Губанов. Потом уже про него стали говорить много, потом стали издаваться тома его стихов, воспоминания о нём. А тогда у меня дома были какие-то сборнички какого-нибудь 1989-го или 91-го года, вот когда только-только стали их всех печатать. И там были подборки губановских стихов, потом вырезки из газет. У меня отец вырезал всё время что-то, складывал, вкладывал в эти книжки.
И вот так я учил всё это наизусть, сейчас, кстати, почти ничего не помню, но Губанова до сих пор нежно люблю. А почему я о нём вспомнил сейчас? Мы же всё-таки на Радио ВЕРА. Я тогда считал себя верующим человеком, хотя никакого отношения к Церкви не имел, и Церковь уже потом в моей жизни стала появляться. Хотя как-то увлечение поэзией Губанова, в первую очередь, оно у меня сохранялось, а Церковь уже в жизни появилась. То есть это был какой-то период 15-16 лет. До того меня привлекал вот такой, наверное, флёр, потому что я с детства попал в кружок при Историческом музее. Там нас знакомили с реставраторами, с хранителями разных отделов. У меня ближайший друг, которого наши постоянные слушатели знают по нашим же программам. Михаил Хрущёв — у него мама работала в центре Грабаря реставрационном. Мы всё время туда ходили, общались со старыми реставраторами, с ВООПИКом. И вот это ядро, которое составляли ВООПИК, Центр Грабаря, музейные сотрудники, они все были отчасти шестидесятниками, потому что они все отчасти варились в каком-то таком своём несоветском котле. Я потом когда-то услышал строчку Александра Градского, которая меня очень зацепила. Она звучала так: «Будь ты рокер или инок, ты в советской луже вымок. И останешься таким ты, даже выйдя за порог».
Я её недавно услышал совсем, может быть, несколько лет назад. И я подумал, что, наверное, какая-то сермяжная правда действительно в этих словах есть.

У меня есть примеры людей, которые... мне потом казалось, что они действительно, наверное, всё равно глубоко в какой-то системе существовали. Но вот этот вот несоветский флёр, что в семье, несмотря на то, что бабушка с дедушкой по папиной линии были партийными людьми. Ну вот у глубоко партийных людей часто вырастали совсем несоветские дети. И вот этот круг общения сформировал у меня некий такой флёр. То есть Церкви в моей жизни не было, но было отношение к ней как к чему-то инаковому, а значит, очень симпатичному и милому. И вот я читал стихи Губанова. А у Губанова во всех этих биографиях, которые публиковались, почему-то везде, как под копирку, было написано, что родился он в 1946 году в Москве, соответственно, в 1983 году его не стало, и был крещён в церкви Троицы на Воробьёвых горах. То есть от того места, где мы сейчас сидим, буквально там полтора километра. И Губанов всё время в своих стихах... первые его стихи, кстати, я считаю, самые лучшие, были написаны в школе или сразу после школы. То есть вот этот пятнадцатилетний подросток. Меня ещё вот это привлекало, что такой же, как я, чуть старше меня: вот мне 12, а ему 16 было, и он вот так вот писал. У него даже стихи той поры как-то всё время были наполнены... сейчас бы кто-то сказал, что богоискательством, а мне кажется, что таким, скорее, хулиганством. То есть, ага, вот значит Бога нет? Я сейчас вам скажу, как Бога нет.
«Я беру кривоногое лето коня, как горбушку беру, только кончится вздох. Белый пруд твоих рук очень хочет меня, ну а Бог, ну а Бог, ну а Бог?» И вот это упоминание Бога, привлечение Бога в разную тематику своего творчества было очень притягательным. Я думаю, что он очень по-разному Бога вплетал в свою поэзию. Где-то это было очень уместно, где-то было понятно, что он очень много всего прочитал, и это было прям вот как-то по-церковному где-то это было хулиганское, как строчки, которые я сейчас процитировал. Но я больше чем уверен, что вот это знакомство с поэтами той поры, которые Бога привлекали в своё творчество достаточно неосознанно, но часто, оно подтолкнуло меня когда-то, в 15 лет... совершенно вдруг вот во мне что-то всплыло в субботу: надо бы пойти на службу. Вот к этому шагу, который я сделал самостоятельно.
Меня иногда приводили в храм. Я даже иногда ходил на исповедь к Причастию, но это мама мне говорила, что надо к батюшке подойти и сказать то-то и то-то. Мы жили рядом с Елоховским собором и понятно, что сделать это не сложно, тем более что церквей тогда было совсем немного. А какой-то сознательный шаг, мне кажется, очень помогли сделать как раз вот эти поэты-шестидесятники, которые христианство в своё творчество, многие из них тогда, вплетали очень по-хулигански — между портвейном, какими-то квартирами московскими. Но вот это всё общее — реставрация, музеи, поэзия — я думаю, не только для меня, а для многих стало такой отправной точкой и началом новой, уже христианской, я надеюсь, насколько можно так сказать, жизни.

К. Мацан:

— Интересно — путь в Церковь через искусство, через такое первое знакомство.

А. Пичугин:

— Оно даже, может быть, не через искусство. Я же говорю, что вот мне флёр нравился. Вроде бы как музеи и реставрационные мастерские не назовёшь прям таким уж искусством. Но если всё это совместить...

К. Мацан:

— Всё равно область эстетики.

А. Пичугин:

— Скорее, да, это область эстетики.

К. Мацан:

— Область чувственной красоты.

Игум. Лука (Степанов):

— Знакомство с такими настоящими поэтами, вас к собственному творчеству воодушевило ещё больше или, наоборот, как у меня произошло, собственные потуги поэтические сразу охладило?

А. Пичугин:

— Нет, мне кажется, просто в какой-то момент я понял, что чем больше читаю, чем больше пытаюсь писать своего, я видел уже такую растущую пропасть между тем, как это получается... даже было какое-то количество знакомых поэтов, действительно поэтов. Я помню, со мной в школе учился мальчик, на пару классов младше меня. И вот как он писал стихи, я понял, что я никогда в жизни так не напишу. Ну и зачем я буду тогда стараться?

Игум. Лука (Степанов):

— Вдруг понимаешь, что «значенье — суета, и слово — только шум, когда фонетика — служанка серафима». Она не всем дана — эта музыка словесности, такой поэтической её. Когда начинаешь чувствовать это у великих, то уже занимаешься своими делами более спокойно.

К. Мацан:

— Светлые истории мы сегодня рассказываем на Радио ВЕРА. Наша тема сегодня про человека-творца, про то, как творчество связано с поиском Бога, с приходом к Богу, с прославлением Бога. Но мне кажется, Лёша, ты рассказом именно о поэте, выбрав именно этот аспект, вскрыл такой, в хорошем смысле слова, ящик Пандоры, потому что я вижу, как загорелись глаза у отца Луки, который не раз у нас в студии уже читал стихи прекрасные. Я, наверное, просто напомню слушателям и зрителям — кстати, Радио ВЕРА напоминает, что «Светлые истории» можно не только слушать, но и смотреть на наших аккаунтах в различных социальных сетях, «ВКонтакте» и на сайте radiovera.ru. И напоминаю, что отец Лука по образованию актёр театра и кино, закончил ГИТИС. Поэтому чтение стихов — это ваше дело на протяжении всей жизни, которое, насколько я знаю, вы не оставляете даже и сейчас, будучи пастырем.

Игум. Лука (Степанов):

— Да, вы знаете, хотя приходится выбирать.

К. Мацан:

— Репертуар?

Игум. Лука (Степанов):

— Да, потому что накануне как раз Великого поста наметился новый концерт, а мне давно хотелось прочитать одно стихотворение, мною давно любимое, Пастернака, которое называется «Вакханалия». Длинное достаточно стихотворение, необыкновенно живое, такое энергичное, чувствительное, с необыкновенным финалом, достаточно позднее, посвящённое его уже последней любви и премьере «Марии Стюарт» в исполнении Тарасовой — то, что было в Москве. И там есть и церковная тематика — «у Бориса и Глеба свет, и служба идёт». И финал необыкновенно красивый — после всего этого, что он называет вакханалией, «цветы ночные утром спят». «Не освежает их поливка, хоть выкати них ушат. В ушах у них два-три обрывка того, что тридцать раз подряд пел телефонный аппарат. Состав земли не знает грязи. Всё очищает аромат, который льёт без всякой связи десяток в стеклянной вазе. Прошло ночное торжество. Забыты шутки и проделки. На кухне вымыты тарелки. Никто не помнит ничего».
В общем, мне это хотелось прочитать. А эти стихи Пастернака должны были звучать в сопровождении хорошей музыки одного нашего пианиста рязанского — классические произведения. И я вдруг начал томиться каким-то несоответствием всё-таки приближающегося времени поста, этими подготовительными седмицами, церковной обстановкой этих дней. И до тех пор, пока я всё-таки не отказался от этого стихотворения в пользу стихов, посвящённых Страстной седмице, Голгофе из «Доктора Живаго», то вот как-то не мог я внутренне определиться. Когда там начальные стихи военные — а мы чередовались с пианистом — потом о Евангелии его такие впечатления, в том числе послевоенные, когда «всю ночь читал я Твой Завет и как от обморока ожил. Мне к людям хочется, в толпу, хочу... я всё готов разнесть в щепу и всех поставить на колени», — такой христианский порыв, несколько агрессивный. А потом вот эти три стихотворения из романа «Доктор Живаго» и финальные, мной уже давно любимые и часто читаемые, «Август» и «В больнице». А потом ещё получилось и на бис читать. В зале на 150 человек собралось триста поклонников высокой поэзии. Так что у нас такое заговенье было необыкновенно трогательное. Для меня это было очень приятно. Потом меня не отпускали и заставляли на память читать.

К. Мацан:

— А ещё говорят, что поэзия сегодня не собирает стадионы.

Игум. Лука (Степанов):

— Вот я так об этом подумал, что надо не оставлять, не опускать рук, потихонечку всё-таки делать.

А. Пичугин:

— Это в Москве было?

Игум. Лука (Степанов):

— Нет, в Рязани, в моём в городе, где я сейчас преподаю на кафедре теологии, и неподалёку как раз и монастырь наш Пронский.

А. Пичугин:

— А я, простите, пожалуйста, когда говорил про Губанова, ведь у него был, дай Бог здоровья и долгих лет жизни, Юрий Кублановский, его друг. И когда он приходил, мы об этом с ним говорили — как раз, о том, что сейчас вот, собираются ли залы. Он говорил, что залы в Москве не собираются. А когда он приезжает в какие-то города недалёкие — у него там именно волжская история: Ярославль, Рыбинск, его родина — вот там собираются.

Игум. Лука (Степанов):

— Наверное, где-то деликатную публику всяко можно найти. Не знаю даже, из церковных ли. Мне кажется те, которые собрались у нас в этой библиотеке с хорошим залом, там не большинство, может быть, даже было и людей церковных. Там были люди, которые посещают мероприятия в этой библиотеке, были ценители искусства, которые, может быть, знакомы со мной по каким-то опытам выступлений, потому что я читал и Мандельштама. Когда вы рассказывали о поэтах послевоенных, у меня один лёг на душу. Ну в связи, может быть, с ограниченностью доступа к поэзии, но не те из общепризнанных советских поэтов, которые всюду цитировались, которые писали слова к песням. Хотя он тоже оказался и в песне востребован — Юрий Левитанский. Он удивительно своей прозрачностью, ясностью лёг на душу. И я даже делал такую программу «ХХ-й век», где первую треть у меня олицетворял Мандельштам, так трагически закончивший свою жизнь, среднюю треть Борис Пастернак, а последнюю как раз Левитанский. Потом оказалось, что они все, во-первых, представители законопослушного народа, хотя двое из них христиане, а Борис Леонидович так вообще православный. Во-вторых, все родились в феврале — какая-то есть такая общность. И вот какая-то уж особенная чувствительность, видимо, к русскому языку и к таким высоким гармониям поэтическим их как-то объединяла.

К. Мацан:

— У нас на Радио ВЕРА была программа, мы записывали её с Павлом Крючковым, хорошо известным нашим слушателям, ведущим программы «Рифма жизни» на Радио ВЕРА, именно про Левитанского. Потому что в прошлом, по-моему, году был его юбилей. Вот прям этому поэту посвятили программу, так что её на сайте radiovera.ru можно поискать. Отец Лука, а было ли стихотворение, может быть, какое-то одно, самое важное, которое прям вас перевернуло, изменило, стало каким-то значимым открытием, или которое с вами по жизни?
Игум. Лука (Степанов)

— Душа чувствовала необходимость дышать какими-то небесными гармониями, в отсутствии не только церковности, но даже крещения до 22 лет. Это уже третий курс ГИТИСа, когда я сподобился святого крещения. А до этого я как раз этой поэзией и питался, она мне помогала успокаивать душевные смуты какими-то вот этими гармониями и смыслами, наполняла, ориентировала. И, в общем, иногда тоже даже ориентировала на будущее крещение, христианскую жизнь. Хотя мне, ещё давно-давно это было, наверное, в 80-х годах, подарили польское издание Осипа Мандельштама. И я оттуда ещё запомнил вот это странное и ликующее стихотворение, которое называлось «Евхаристия». Это слово для меня было совсем непонятно, но оно звучало так восхитительно, так солнечно.

К. Мацан:

— По закону жанра его нужно прочитать теперь.

Игум. Лука (Степанов):

— С готовностью. Хотя, кстати, Мандельштам, мне кажется, сейчас менее доходчив до современного слушателя. А мною, наверное, даже более всех любим из-за такой изящности слова, такой точности и хрупкости.

А. Пичугин:

— Он такой разный, мне кажется. Простите, что я вторгаюсь в вашу готовность прочитать стихотворение. Но я вот знаю Мандельштама как, безусловно, абсолютно близкого мне автора, и вдруг я открываю томик Мандельштама, что-то не знакомое. Я понимаю, что это настолько мне далекое. То есть у меня Мандельштама абсолютно два существует.

Игум. Лука (Степанов):

— Ну как они все — они такие противоречивые.

А. Пичугин:

— Как Волошин, например.

Игум. Лука (Степанов):

— Тоже, кстати, оказался в числе возлюбленных, правда, уже, кажется, во время моего обучения в театральном. Но всё-таки вот это солнечное стихотворение, которое ещё непонятно про что было для меня, но я понимал, что за ним какая-то небесная энергия, которая мне пока никак не знакома.

«Вот дароносица, как солнце золотое, повисла в воздухе — великолепный миг. Здесь должен прозвучать лишь греческий язык: взят в руки целый мир, как яблоко простое. Богослужения торжественный зенит, свет в круглой храмине под куполом в июле, чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули, о луговине той, где время не бежит. И Евхаристия, как вечный полдень, длится — все причащаются, играют и поют, и на глазах у всех божественный сосуд неисчерпаем веселием струится». Во как!

К. Мацан:

— Спасибо. У нас сегодня программа такая — «Вечер любимой поэзии». Я не знаю, какую историю приготовила Марина. Мы об этом узнаем после небольшой паузы в наших сегодняшних «Светлых историях». Я напомню, что сегодня в студии с нами: игумен Лука (Степанов), настоятель Спасской Пронской пустыни в Рязани, мои дорогие коллеги Марина Борисова и Алексей Пичугин. Я — Константин Мацан. Мы скоро вернёмся, не переключайтесь.

К. Мацан:

— «Светлые истории» продолжаем рассказывать на Радио ВЕРА. Сегодня наша тема «Человек-творец». «Творчество», как мы знаем, по-гречески это «поэзис», то есть мы говорим сегодня о поэзии в самом высоком смысле слова, о творчестве вообще, о том, как в творческой материи какой-то мы для себя обретали Бога, искали Бога. Стихов сегодня много звучит — это прекрасно. Надо почаще так собираться. На самом деле это очень вдохновляюще. Марина, а как у вас?

М. Борисова:

— Я не буду читать стихи, даже не просите.

К. Мацан:

— Ну вот! Кайфоломов, выйди из класса!

М. Борисова:

— Извините.

К. Мацан:

— Что — прозу будете читать, петь?

М. Борисова:

— И петь не буду, и плясать не буду. Я зато с удовольствием послушала про Лёню Губанова, потому что я хочу рассказать про людей, скорее про одного человека из компании, для которой Лёня Губанов был «Лёнечка», Адольф Шнитке был «Альфик», а Венедикт Ерофеев — «Веничка». Это его потом псевдонимом стало, но поскольку они все познакомились и подружились в конце 50-х, начале 60-х, то можно представить себе, как это всё было. Меня счастливый случай с ними свёл, когда мне было 25, а им там лет на 20 больше — из тех, кто к тому моменту был жив.

А. Пичугин:

— Лёнечки уже не было.

М. Борисова:

— Это был как раз 1983 год. Как раз он скончался перед тем, как я с ним познакомилась. И это совпало с временем моего вхождения в Церковь. А как, наверное, многие из вас знают, когда входишь, тебе нужно всё время об этом говорить. Поскольку люди внешние очень быстро приходят в состояние кипения от этих разговоров, то неофиты стараются сбиваться в кучки и как-то между собой всё бурно обсуждать. У нас была тоже такая «Могучая кучка». Но поскольку эти новые знакомые так или иначе к нам тоже присоединялись чайку попить, и не только, так или иначе они в наших беседах участвовали. И вот был такой очень странный человек, который всё время одним своим присутствием разрушал всю нашу гармонию. Он был очень славный — он был художник-монументалист, специализировался на мозаике, но не заканчивал никаких художественных вузов. Вообще, он был деревенский парень 1940 года рождения. Самым ярким воспоминанием его детства было, что в три года, когда у них в селе стояли во время оккупации венгры, они зачем-то сожгли церковь, которая по счастливой случайности уцелела при большевиках. А вот оккупанты её сожгли. И он рассказывал, что самое яркое воспоминание его детства — это вот горящий храм. Конечно, после сельской школы ни в какое училище художественное его не приняли, а поскольку в армию ему идти очень не хотелось, он поступил в Воронежский университет.

И по специальности он был химиком-почвоведом, работал по специальности долго, даже написал диссертацию. Он постоянно рисовал, ездил на этюды и познакомился с московской этой компанией, часто приезжал в Москву либо на выставки, либо за красками и за необходимыми для работы вещами. И когда он присутствовал на наших разговорах, он всё время зависал. Вот такое ощущение, что сгущалась атмосфера вокруг него, и говорить уже не хотелось. Он сразу сказал, что он человек, который к религии относится с большим уважением и симпатией, но он абсолютно неверующий, убеждённый материалист, и чтобы его не трогали. Потом он начал проситься с нами, поскольку он всё-таки иногородний. Как Лёша сказал, было немного храмов в Москве, но мы старались хотя бы изредка то в один, то в другой храм на престольные праздники ходить. Вот он стал увязываться за нами, аргументируя это тем, что ему интересно посмотреть росписи. Раньше церкви не были открыты круглосуточно, как сейчас, в основном после службы как-то их закрывали. И он стал периодически с нами по воскресеньям ходить в храм. Но всё продолжалось по-прежнему — он по-прежнему мешал нашим гармоничным разговорам.
И вот на Троицу мы как-то очень не то чтобы поссорились, но просто он настолько, нам показалось, не соответствовал нашему радостному, праздничному настроению, что мы решили от него сбежать, чтобы не портить себе праздник. А потом вечером в одном доме случайно встретились, и я заметила, что у него на шее крест. Раньше он никогда этого не делал, хотя он крещён был в младенчестве. Мы сделали вид, что мы ничего не заметили. Потом, спустя несколько дней, когда уже, в общем, мы сочли, что это не так нахально с нашей стороны — влезать в чужую жизнь — я спросила: «Слушай, ты же взрослый человек, ты же понимаешь, что если ты на такой эпохальный жест пошёл, наверное, надо как-то поисповедоваться, причаститься». На что он мне сказал совершенно спокойно: «А я уже!» Я говорю: «Когда же ты успел?» — «Да на Троицу», — вот как раз после чего мы поругались все с ним.
Почему я так долго рассказываю предысторию? Я думаю, что может быть, среди наших радиослушателей есть даже те, кто его знает. Речь идёт об Отто Семёновиче Новикове (в крещении Анатолий). Он много лет вёл изостудию при Татианинском храме в Московском университете. Очень много его учеников пришло, когда он скончался, проститься с ним. Он мозаикой оформил несколько московских храмов, в частности храм мученика Трифона на Рижской. Потом он рассказывал, что уже когда пришёл в Церковь, когда стал иконописцем, он узнал, что его прадед был деревенским изографом, то есть он писал иконы в своей деревне. Удивительные хитросплетения судьбы, и человек, который не только сам пришёл в Церковь. Через привитие любви к иконописным изображениям он огромное количество людей привёл ещё в храм, и они там остались. Тут трудно понять, где творчество начинается, где заканчивается. Одно понятно, что всё это как-то очень хитро взаимосвязано. Что касается лёшиного рифмоплётства детского, я вспомнила стихотворение...

А. Пичугин:

— Кто только этим не баловался, и вы наверняка тоже.

М. Борисова:

— Я вспомнила, на каком стихотворении я перестала этим баловаться навсегда. Нам просто в школе сказали, что нужно придумать какие-то варианты или найти цитаты на разные варианты стихосложения. Я придумала: «Глазом учёный приник к микроскопу, микроб изучая. Делает то же микроб, глядя с другого конца». Вот на этом моё творчество художественное закончилось раз и навсегда.

К. Мацан:

— Всё-таки не обходимся мы без чтения стихов, и это, по-моему, прекрасно. У меня дочка однажды сочинила стихотворение, когда ей было, по-моему, четыре года. Это было совершенно спонтанное, детско-юношеское, звучало оно так: «Льётся ручейком вода, льётся без умолку. Только это не беда, сколько в жизни толку?» Второй серией этого поэтического перформанса стало то, когда мы пришли к врачу-неврологу, которая просто попросила Серафиму поговорить. Ну, ребёнку тяжело просто так говорить, и ей сказали: «Симочка, стихотворение можешь прочитать». На что Серафима, откинувшись на спинку, сказала: «А можно из своего?»

М. Борисова:

— Из раннего.

К. Мацан:

— Из раннего, да. Сейчас есть шесть, тогда было четыре — совсем из раннего.

К. Мацан:

— «Светлые истории» рассказываем мы сегодня на Радио ВЕРА про творчество, про человека-творца, про то, как связаны творчество и богоискательство. Я должен сразу заранее попросить прощения, потому что я буду, что называется, снижать планку от высокой поэзии к массовой культуре. Как, помните, был такой старый фильм «Антон Иванович сердится»? И там Павел Кадочников играл композитора, который принёс в консерваторию показывать свою оперу, и начал её исполнять на фортепиано просто. И он сказала комиссии: «Я прошу меня простить — сейчас я буду петь». Но вот петь я не буду. Дело в том, что я даже не думал, что про эту историю буду рассказывать, но впечатления, которые произвели на собравшихся разные стихи, заставили меня вспомнить, что для меня, как ни парадоксально, в детстве и в будущем в приходе к вере очень важным оказался советский фильм-мюзикл «Д’Артаньян и три мушкетёра», совершенно любимейший, песни из которого пелись дома мной наизусть, причём с самого маленького возраста.
И, конечно, моим абсолютным кумиром, в хорошем смысле слова, был Арамис. И когда эти песни звучали, там же всё у этого персонажа про Бога. Я даже однажды с одним своим знакомым, с которым у нас дети примерно одного возраста, общался на эту тему. И он говорит мне: «А ты своим детям ставил песни из „Трёх мушкетёров“, и песни Арамиса тоже?» Я говорю, что конечно. «Как? Там же такая ересь!» — если смотреть современным взглядом, вот уже с позиции православного человека. «Господь, Ты видишь это тело, в нём жил злодей и пасквилянт. Его Ты создал неумело, но дал мне шанс исправить дело, хоть, право, я не дуэлянт», — то есть его убить. Но это же ересь, это же ужас какой-то. Зачем это ребёнку ставить? А я понимаю, что меня вот именно эта песня, которая открывается словами «Хоть Бог и запретил дуэли, но к шпаге чувствуют талант», она оказалась каким-то очень значимым детским опытом. Потому что если мой любимый персонаж поёт о Боге, значит, Бога не может не быть. Это такое детское доверие своему авторитетному персонажу. Для меня уже потом, в более взрослом возрасте, я понимаю, что именно эти детские впечатления облегчали уже такой настоящий приход к вере. Потому что когда-то в детстве это зерно было заложено, и в том числе вот этими песнями Арамиса из советского мюзикла. Вообще, для меня эта вещь поразительная.
Это немножко иллюстрация про то, что Дух дышит, где хочет. Потому что вот композитор Максим Дунаевский, режиссёр Георгий Хилькевич. Текст этой песни не помню, кто писал — Юрий Ряшенцев, или какие-то песни там Энтин писал, если я не путаю. В любом случае это такое хорошее произведение массовой культуры семьдесят какого-то года. Вообще там не было никакой религиозной, миссионерской составляющей. Но вот именно это произведение одного конкретного человека, то есть меня, настолько вдохновило, что в более старшем возрасте облегчило приход к вере. Вот Дух дышит, где хочет. И понятно, что сейчас уже взрослым умом и тексты эти переоцениваешь, и понимаешь, сколько там всего было не того, в строгом смысле слова. Но ребёнок этого же не чувствует, не понимает. Мне важно было, что слово «Бог» звучало, и эта музыка, и эти кадры — если я не путаю, фильм снимали во Львове. Там эти монастыри католические — ну, красиво. И это вот та самая эстетика, о которой ты, Лёша, тоже говорил, которая, конечно, не в церковь вела сразу, но делала эту часть знакомой и любимой.

А. Пичугин:

— Это очень важное, кстати, замечание. На таких даже не противопоставлениях, как раз просто на контрастах. Когда, одно дело, такие диссидентствующие поэты-шестидесятники говорят о вере, о Боге, кстати, далеко не всегда там глубоко погружаясь в эту тему. И когда такая советская официальная культура, вполне симпатичная и милая, тоже говорит, но по-своему. Я тут, даже не обесценивая наш общий разговор, почему-то просто вспомнил какие-то... вот есть такие совсем детские воспоминания. Я помню, как в детском саду советском ко мне подошёл маленький сопливый мальчик — почему-то запомнил, что сопливый...

К. Мацан:

— Да там все сопливые — в детском саду. Я тебе это как родитель говорю. Ты скоро с этим столкнёшься тоже.

А. Пичугин:

— В общем, подходит такой сопливый-сопливый мальчик. Я даже не помню, кто он и откуда. Но, видимо, он как-то у нас всегда был, но вот это всплывает, и говорит: «А ты в Бока веришь?» Я говорю: «А кто такой Бок?» «Бок» через «к» вот явно, так вот акцентируя на этой букве «к». «Ну, Бок — это же вот Бок». Я говорю: «Может, в Бога?» — откуда-то своим таким глубинным богословским знанием пятилетки спросил я. «Ну вот в это, да, вот в Него». Я говорю: «Верю». — «А, я тоже».

М. Борисова:

— Они нашли друг друга.

Игум. Лука (Степанов)
— Остаётся задача отбирать. Чудесная 22-я беседа святителя Василия Великого «О пользе для христианской молодёжи знакомства с языческими поэтами». И вот замечательные образы, например, о том, что, конечно, на ветке главное — плод, как духовная жизнь, и всё духовное бесконечно выше душевного. Но плод не бывает без листьев на ветке, да и, в конце концов, он просто некрасив, если он будет на ветке без листьев. И за листья он как раз и предлагал понимать с разбором воспринимаемые примеры из жизни великих поэтов древности языческих и некоторые примеры. Так что и в нашей, уже советской, действительности можно было... как у нашего выдающегося барда и их, кажется, предводителя Булата Окуджавы прочитать или услышать: «Прожить бы так дотла, а там пускай ведут за все мои дела на самый Страшный суд». Но можно было потом и с изумлением, взяв гитару, вдруг услышать от себя самого «Царь Небесный пошлёт мне прощение за прегрешенья. А иначе зачем на земле этой вечной живу?»

А. Пичугин:

— Булат Шалвович крестился под конец жизни только.

Игум. Лука (Степанов)
— Так и получилось, это оказались довольно пророческие слова, когда собственная супруга, уже при невозможности срочно позвать священника, при его решимости принять святое крещение, сподобилась сама ему, во имя Отца, Сына и Святого Духа, преподать это святое крещение.

А. Пичугин:

— Да, она сама его крестила, насколько я помню.

Игум. Лука (Степанов)
— Вы знаете, вы хотели занизить, а я тут предлагаю, наоборот, завысить опять эту тему. Дело в том, что когда в монашеской реальности говоришь слово «творчество», то тут из первых примеров, которые приходят на ум: «Аще изволит настоятель, творит бдение или творит полиелей», — бдение уже так по желанию, когда великий святой. И тогда при разговоре о творчестве появляются всё-таки воспоминания о самом высоком творчестве: творении службы — о той самой Литургии. Мне вспоминается случай, как я был вынужден сотворить Литургию, причём не где-нибудь, а на вершине Святой горы Афон. И это было исключительно чудесным событием. Вообще, это не вполне, конечно, канонично, потому что для этого надо иметь было благословение Константинопольского патриарха. Но тем не менее по особой дружбе с нашей братией, там живущей, кто в скитах, кто где, такая реальность в тихих удалённых скитах возможна для иеромонаха была раньше. И тем не менее это, конечно, если только тихо, без всяких лишних глаз.
И вот в обществе моих добрых друзей, с которыми мы посетили в очередной раз Святую гору, и у них была решимость тоже подняться на Святую гору, тем более с нами было два сербских фотографа, которые хотели пофотографировать с вершины. И всё-таки служить Литургию в совершенно уединённом далёком месте в 2033 метрах от уровня моря, где выше нуля температура обычно не подымается даже в августе, особая, конечно, благодать, к этому как-то надо подготовиться. А ситуация такая: многие, я думаю, паломники российские знают, как светло и радостно оказаться на Святой горе Афон, особенно в обществе друзей, монахов или подобных тебе паломников. Иногда доступность хороших напитков, натурально приготовленных из самых лучших виноградных лоз, несколько сбивает прицел. Так вот, мы приготовились обзавестись с помощью местного жителя сосудами соответствующими, пробирались от монастыря прибрежного уже к самой горе.
На пути есть такой скит святой Анны, дальше уже вверх и вверх можно подниматься на вершину, на которой находится храм Преображения Господня, в котором, конечно, особая благодать. И всегда была мечта совершить Божественную литургию — для иеромонаха. Но получилось так, что эта встреча дружеская на берегу Эгейского моря с монашествующими братиями наших русских паломников несколько склонила их задержаться на берегу. Потому что, присев там с этими чудными хлебами, печёными в монастырях, с октоподами — это такой особый деликатес, по-русски говоря осьминог, который очень много радости доставляет употребляющим его хорошо приготовленным. И вот так получилось, что вместе с моей парой друзей, с которыми мы приехали, вместе с той братией — ну, некоторые представители, очень радостные по поводу визита наших паломников — как-то там на бережку под святой Анной так сели хорошо, что говорят: слушай, куда мы пойдём?

А перед этим, что ещё повезло, в Дафне — так называется порт, такой наиболее значимый причал Святой горы — там мы в магазинчике церковном разжились просфорами, пять просфор, без которых, конечно, службу не совершишь. Но ещё необходимы были какие-то сосуды. Но получилось так, что тот самый брат, который за это отвечал, присев на бережку возле святой Анны вместе с гостями дорогими, уже никуда не захотел идти. Потому что так уже было хорошо: мы уже на горе. Как нам сказал один старец — его спросили: как на Афон пройти, на гору как пройти? Он ответил: вы уже на горе. Так они и сказали, что мы уже на горе. Я говорю: слушайте, я пошёл. Надо же идти — тут со мной сербы, они фотографировать хотят, мы пойдём наверх. Мне говорят: слушай, смотри, как мы здесь хорошо сидим, перестань, надо тут пообщаться, помолиться, утешить братию. Я говорю: нет, ребята, мы всё-таки собрались на гору, пойдёмте. Они говорят, что я предатель. Я говорю: слушайте, кто предатель? мы пришли сидеть на берегу с осьминогом или всё-таки мы на гору идём? И мы с двумя сербами, оставляя брата, от которого могла последовать организация этих сосудов, поскольку он местный и знает всё, но он сказал, что, смотри, как я такое общество брошу? а ты предатель.
Но я оставил их обсуждать мою кандидатуру насчёт правильности моего шага и пошёл с этими братиями-фотографами дальше, выше святой Анны. Пошёл, уже полностью поняв, что ничего не состоится из намеченного, может быть, превышающего мою меру замысла совершить Божественную литургию наверху. Ну куда уж там? И подымаясь вместе с двумя моими спутниками, я ошибся поворотом. Там, примерно в районе тысячи метров над уровнем моря есть указатель: в одну сторону на Великую лавру, а в другую — на скит целителя Пантелеимона. Я что-то по ошибке подумал: куда мы на лавру пойдём? Хотя есть путь и от лавры на вершину. Я не раз поднимался на Афон, но это единственный раз, когда мелькнула такая мечта и тут же угасла, как всё-таки неосуществимая в этой ситуации сложной. Я по ошибке пошёл влево, к скиту целителя Пантелеимона. Прихожу туда, там никого нет, мы потоптались, там огородики какие-то. Но телефоны уже мобильные существуют.
Я звоню одному монаху дружественному, который, знаю, живёт на керасьи. Это переводится как «черешня» — это такие маленькие монашеские кельи, которые лепятся почти на скалы вот с этой, самой высокой, стороны Святой горы. Я говорю: «Старец, ты где? А то я вот здесь где-то неподалёку от твоих мест, но пришёл на скит Пантелеимона. Видимо, это что-то не то». Он говорит, что, да, я пошёл не туда, сейчас он в Москве, но мне сейчас навстречу пошлёт своего послушника Серёгу, он пойдёт навстречу и выведет. Мы идём, возвращаемся. Это, вообще, всё не так просто, потому что всё-таки подниматься, ещё жара внизу, это уже наверху прохлада. У меня нога не очень себя чувствует, колено болит. Но ничего — шли мы долго навстречу Сергею, прошли даже уже этот перекрёсток, который надо было преодолевать и идти определённым путём. Но в результате встречаемся с ним. А тот говорит: пошли к нам на келию, там послужите Литургию, давно её у нас не было, потому что старец в отъезде. Я говорю, что нет-нет, мы вот идём с сербами, они фотографировать хотят сверху. А просфорки-то я с собой несу, просто чтобы их уж съесть — подкрепиться потом. Так бывает, что и голодно потом, и пить хочется наверху. Там какие-то сосуды были.
Он говорит: «А знаете что?Пошли, послужим наверху. Только у меня просфор нет». Я говорю, что у меня просфоры есть. Он говорит: «Слушай, у меня, может быть, вина половина бутылки. Это то, что нужно, достаточно. Но это надо посмотреть. Пошли ко мне туда, на эту келью, тут рядом». И мы чешем ещё километра 3-5. У афонских есть такие способности антилопы вот так мчаться по этим кручам. И мы ещё шпарим, наверное, километров пять, доходим до его кельи, там небольшой привальчик. Да, действительно, в небольшой бутылке половина «Мавродафни» — вино, на котором они обычно служат Литургию. Я говорю, что у меня случайно остались вот эти пять просфор. Он говорит, что всё, берём сосуды, идём наверх. Я говорю, что я уже с трудом шевелюсь. Он говорит: ничего, ладно уж, как-нибудь Господь управит. А дело уже к вечеру. Мы возвращаемся на этот перекрёсток, с которого надо восходить уже вверх и вверх. А я чувствую, что я уже, в общем, слаб совсем. Вдруг откуда ни возьмись — нас было четверо — вдруг появляются десять таких богатырей из Подмосковья. Всё: «Отцы честные, куда идём?» — «Мы на вершину». — «Что? С вами иеромонах, сосуды, просфоры, отслужить Литургию? Всё, несём его на руках!» У меня полностью разбирают все мои вещи, весь груз. Пока меня нести не потребовалось, но тем не менее я уже совсем облегчённый, доходим вместе с ними до полтора километра над уровнем моря.
Это Панагия, там, как всегда, всё на ночь занято. Народы там лежат на деревянных таких настилах. Мне места нет, но со мной уже возятся как с особо ценным человеком в обществе — иеромонах, готовый послужить. Коленку мне натирают «Звёздочкой» вьетнамской, где-то взявшейся, кто-то мне даёт свои тёплые штаны, которые я надеваю. Прогоняют какого-то брата, который всё-таки необидчивый, чтобы меня уложить. И у нас несколько часов отдыха. Я думаю: как там, как проснусь, будет у меня колено готово к дальнейшему восхождению на последние пятьсот метров? Там уже нет растительности, но это часа два восхождения. Просыпаемся в начале пятого, и у меня прямо свежесть — не было кризиса такого под утро, как бывает от утомления накануне. И вот я уже на каком-то втором или уже на третьем дыхании с полной свитой помощников, алтарников и оруженосцев дохожу до верха, там около нуля. Мы возжигаем светильники, там как раз было время ремонта, но тем не менее это было возможно, там есть антиминс. И с этими сосудами, которые тоже брали с собой, там их нет наверху, с этими просфорами совершили мы Божественную литургию. И я помню это состояние у меня.
Не припомню, чтобы ещё подобное что-то я переживал, приобщившись Святых Христовых Тайн, приобщив вот этих 12 человек: десять подмосковных и двух сербов. Я там и на фотографии получился какой-то неземной. У меня такое блаженство просто из меня светится, но я его и переживаю. Конечно, ещё не очень простой бывает спуск внизу вниз, потому что там нужно всё время ловить свою массу, которая как бы чуть-чуть падает, и это тоже довольно утомительно. Но таким чудесным образом я был как-то вынужден совершить эту великую для себя Литургию. И воспоминания о ней очень греют сердце.

К. Мацан:

— Потрясающе. Причём вы так рассказывали, что я как будто с вами сейчас ходил туда, хотя и никогда не был на Афоне, честно говоря.

М. Борисова:

— Устал?

А. Пичугин:

— Я тоже никогда не был на Афоне. Но очень знакомая и любимая природа. Я, знаете, уже безотносительно Афона. Вот вы Мандельштама вспоминали, у него есть стихотворение, из которого я помню только строчку про «власть отвратительна, как руки брадобрея. Там очень длинное идёт перечисление — это Италия, скорее всего. Я так представляю Мандельштама — это какой-то летний зной где-то на юге Италии, в этих невысоких горах. Там прям как будто сразу оказываешься. И потом я Мандельштама вспоминаю, его последние дни на пересылке в лагере в Приморье. Контраст какой-то безумный совершенно.

К. Мацан:

— Ну что ж, под занавес нашего разговора я всё-таки дерзну одно стихотворение очень короткое прочитать. Меня извиняет то, что оно в известной степени ироничное и очень в тему, и нашего современника — поэта Константина Гадаева, который был у нас, кстати, в программе «Светлый вечер», был в студии. Оно очень короткое, называется «Войди в комнату твою». И даже Константин Гадаев так и сборник своих стихов назвал. Понятно, что отсылает оно к евангельским словам. Если я не ошибаюсь, это Евангелие от Луки: вот войди в комнату твою и там молись, — говорит Христос, — и когда на тебя никто не смотрит, молись так, как будто смотрят, и наоборот. И вот такое у Константина Гадаева стихотворение: «Войди в комнату твою... ну, вошёл. Затвори дверь твою... ну, затворил. Того, кого ищешь, нашёл? — нашёл. Видишь? а ты говорил...»
Спасибо огромное! Игумен Лука (Степанов), настоятель Спасской Пронской пустыни в Рязанской епархии, мои дорогие коллеги Марина Борисова и Алексей Пичугин, и я, Константин Мацан — мы сегодня рассказывали светлые истории на Радио ВЕРА. И ровно через неделю в шесть вечера мы снова соберёмся для этого замечательного занятия. И напоминаю, что «Светлые истории» можно не только слушать, но и смотреть на нашей странице «ВКонтакте» и на сайте radiovera.ru. До свидания, до новых встреч.

М. Борисова:

— До свидания.

А. Пичугин:

— До свидания.

Игум. Лука (Степанов):
— Храни Бог.


Все выпуски программы Светлые истории

Мы в соцсетях
****

Также рекомендуем