Светлый вечер с Петром Алешковским. Гость программы — Алексей Вадимович Бартошевич (18.10.2018) - Радио ВЕРА
Москва - 100,9 FM

Светлый вечер с Петром Алешковским. Гость программы — Алексей Вадимович Бартошевич (18.10.2018)

* Поделиться
Алексей Бартошевич

Алексей Бартошевич

В гостях у Петра Алешковского был театровед, театральный критик, доктор искусствоведения, профессор, заслуженный деятель науки Российской Федерации Алексей Вадимович Бартошевич.

Наш гость поделился воспоминаниями о своем деде — актере Василии Качалове, а также о своем отце — известном театральном педагоге, прошедшем гражданскую и Великую Отечественную войны, и о том, как по признанию отца вера в Бога помогла ему пройти через многочисленные жизненные испытания.


П. Алешковский

— Здравствуйте. Это программа «Светлый вечер» с Петром Алешковским, и в гостях у меня сегодня замечательный человек, историк театра, доктор искусствоведения, профессор ГИТИСа Алексей Вадимович Бартошевич. Здравствуйте.

А. Бартошевич

— Добрый день.

П. Алешковский

— Вы человек, вот как так бывает — «рожденные в театре», что называется. Ваш отец — известный деятель МХАТа, дед — актер Качалов. И вот давайте...

А. Бартошевич

— Бабушка — актриса и режиссер Художественного театра...

П. Алешковский

— Так, дальше?

А. Бартошевич

— Мать — актриса, а потом суфлер Художественного театра... (Смеется.)

П. Алешковский

— Понятно.

А. Бартошевич

— Так что все вокруг МХАТа.

П. Алешковский

— Понятно. Ну вот давайте вокруг МХАТа и будем говорить. Давайте говорить о том времени и о тех людях, которые у Вас в памяти. Я предоставляю Вам слово, просто потому что никаких наводящих здесь, наверное, не нужно. Хотите начинать с деда — начните с деда.

А. Бартошевич

— Хорошо.

П. Алешковский

— А хотите — с отца, как угодно. Потому что все это далеко, и значимо, и памятно.

А. Бартошевич

— Конечно. Я думаю, лучше с деда. О нем, конечно, книги написаны...

П. Алешковский

— Ну да.

А. Бартошевич

— ...и говорить можно очень много. Но, Вы знаете, я бы не хотел, чтобы не растекаться мыслью по древу, говорить о его актерских делах. Об этом...

П. Алешковский

— Да, об этом можно прочитать.

А. Бартошевич

— Ну вот в том-то и дело. А вот что касается его личности...

П. Алешковский

— А скажите, дед по материнской линии?
А. Бартошевич

— По отцовской.

П. Алешковский

— То есть Вы не жили с ним, а Вы приходили к нему?

А. Бартошевич

— Да, да. Он умер, когда мне было восемь лет, до этого — война и эвакуация, поэтому, в сущности, я видел его и общался с ним довольно короткий период времени, хотя это было. И в их доме, надо сказать, все дышало Качаловым, все было ему посвящено и так далее, хотя надо сказать, что этот дом не был, ну, таким сентиментально-сопливым. Это был дом очень строгих, внутренних строгих правил. Там, скажем, мой отец своего отца, то есть Василия Ивановича, никогда не называл «папа», а свою мать никогда мой отец своего отца, то есть Василия Ивановича, никогда не называл «папа», а свою мать никогда не называл «мама». Это считалось как-то слишком сентиментально. И отец называл своего отца «Вася», а мать — «Нина».

П. Алешковский

— Да, странно.

А. Бартошевич

— И поэтому когда я отцу говорил «папа», это его чуть-чуть кривило. Ну, как-то это казалось очень уж, ну, сентиментально и так далее. Потому что это был дом строгий, и все окружало, естественно, Василия Ивановича и на нем было сосредоточено.

П. Алешковский

— А Василий Иванович из какой семьи? Он же москвич коренной, да?

А. Бартошевич

— Не-не, нет. Это самое интересное, особенно если иметь в виду то пространство, в котором мы находимся. Его отец был православным священником, настоятелем большого собора в Вильно, и его звали отец Иоанн Швербович. Он был один из самых крупных деятелей Православной церкви в Литве, поскольку его церковь была форпостом православия на...

П. Алешковский

— ...католической, да.

А. Бартошевич

— ...на полукатолической польско-литовской...

П. Алешковский

— ...территории.

А. Бартошевич

— ...территории, да, и так далее. Он был своеобразный человек — огромного роста, и дети его были один к одному, молодцы. Из них Василий Иванович был самый щуплый. Он был высокий человек, высокого роста, в нем был метр восемьдесят с большим хвостом, но, по сравнению со своими братьями и дядьями он был не то, что карлик, но какой-то маленький человек. Там один его дядька — огромного роста, далеко за два метра, Анастасий, другой — еще огромнее и огромнее, дородный полковник, кавалерист, командир кавалерийского полка Эразм.

П. Алешковский

— Как же такой здоровый на лошади скакал?

А. Бартошевич

— Наверное, лошадей специально подбирали. (Смеется.)

П. Алешковский

— Наверное, да.

А. Бартошевич

— Так вот, я видел фотографию его, этого самого Эразма. Гигантские усы, кавалерийская каска золоченая, роскошный мундир...

П. Алешковский

— Ну, это парадная фотография.

А. Бартошевич

— Вот, для меня, маленького, это была чистая радость. Так вот, когда Василий Иванович женился на Нине Николаевне Литовцевой, ее привели знакомиться к свекру. Она была маленькая, миниатюрная, хрупкая, изящная. Огромный успех — и актерский, и женский... Она была очень красивой, и считала себя красивой, и справедливо. Значит, свекор на нее посомтрел с высоты своей огромности и сказал: «Ничаво, у нас Вася тоже некрасивый!». (Смеется.)

П. Алешковский

— (Смеется.)

А. Бартошевич

— Она была ужасно оскорблена и обижена. Был у них в семье еще один священник — отец Хрисанф, который прославился вот такого рода жестом. Он был глубоко верующий, абсолютно искренне, фанатически верующий человек, и он своим прихожанам решил доказать справедливость евангельской идеи о том, что вера движет горами. И собрал на берегу, наверное, Немана, не знаю, какой там реки, своих прихожан, сел в лодку, а потом с лодки ступил в воду, уверенный, что если он сильно верит...

П. Алешковский

— ...пойдет посуху.

А. Бартошевич

— ...то он пойдет посуху. И, знаете, вместе со всем облачением ухнул в воду. И ему было вынесено очень строгое церковное предупреждение за смущение верующих.

П. Алешковский

— Ну да.

А. Бартошевич

— Короче говоря, Василий Иванович — вот из этой семьи. Что касается того, в какой степени Василий Иванович был религиозен, ну, он был религиозен, как я понимаю, не больше, чем остальные актеры Художественного театра и чем большинство интеллигенции.

П. Алешковский

— Но перед выходом лоб крестил на всякий случай?

А. Бартошевич

— В этом я, кстати, не уверен, хотя я даже не уверен в том, что он соблюдал посты. Но, тем не менее, в общем он был человек верующий. Да и вообще я думаю, что...

П. Алешковский

— Ну, выйдя из домашней среды...

А. Бартошевич

— ...я думаю, что неверующих вообще не существует. Потому что... Ну, понятно — не буду вдаваться в эти рискованные сферы.

П. Алешковский

— Да.

А. Бартошевич

— И слава его росла и росла.

П. Алешковский

— Качалова?

А. Бартошевич

— Качалова. Конечно, высшим пиком всей его жизни были предреволюционные годы. Он был настоящим кумиром интеллигенции. Тем более, и несмотря на скептицизм своего отца, он все-таки был красавец писаный — достаточно посмотреть на его фотографии. Но дело не только в красоте и дело не только в изумительности голоса, который... Горький, когда в первый раз его услышал, сказал, что словно густой мед льется. Дело было не в этом, дело было в... Вот Станиславский ему написал во время какой-то даты, не помню, что «Вам дано от Бога высшее, что может быть дано актеру, — обаяние». Обаяние совершенно фантастическое — и актерское, и мужское, между прочим. Потому что Софья Владимировна Гиацинтова в воспоминаниях пишет о том... И это было очень характерно. Она была гимназистка и на оборотной стороне откидывающейся парты у них у всех был приклеен портрет Качалова. И когда она уже стала актрисой, совсем молодой, начинающей, в спектакле «У жизни в лапах», где он играл главную роль — Карена, а она играла какую-то горничную, в общем, какую-то крошечную роль, он по пьесе, по спектаклю должен был ее поцеловать. И она долго описывает тот восторг...

П. Алешковский

— Восторг!

А. Бартошевич

— ...ужас и восторг, который она испытала. А достаточно почитать недавно опубликованные совершенно замечательные молодые дневники Алисы Коонен. Ну, чтобы видеть, что такое был Василий Иванович для молодых женщин Москвы, не только актрис.

П. Алешковский

— А что он был для мальчика, для Вас?

А. Бартошевич

— Ну, я Вам скажу сейчас. Однажды, когда я был у них на Брюсовском переулке, вот в том доме, на котором до сих пор висит несколько мемориальных досок...

П. Алешковский

— Да.

А. Бартошевич

— Кстати, это был один из первых кооперативных домов московских. И как раз выходил из этого дома Василий Иванович. Он мне говорит: «Пошли, ты меня проводишь до театра». И мы с ним пошли по Брюсовскому, потом перешли улицу Горького тогда, тогда был переход пешеходный, и потом пошли по той стороне Тверской (Горького) до МХАТа. И я до сих пор не могу забыть, как на него смотрели люди...

П. Алешковский

— ...на улице. Угу.

А. Бартошевич

— ...которые попадались на улице. Они смотрели на него не просто с благоговением, но как бы с благодарностью за то, что вот такой человек существует, и, стало быть, не все потеряно. И их собственная жизнь в этот момент казалась им более оправданной, чем они думали до этого момента. Он был, конечно, воплощением русской культуры в самых высших ее свойствах. Вот что он был такое — и до революции, и после революции. Надо сказать, что советская власть отнеслась к нему вполне благосклонно, хотя в его жизни был момент, когда он стоял на пороге эмиграции...

П. Алешковский

— Это программа «Светлый вечер с Петром Алешковским», и в гостях у меня замечательный и очень глубокий человек, которого я глубоко чту, Алексей Вадимович Борташевич, историк театра и профессор ГИТИСа. Итак, Вы остановились на том, что хотели рассказать какую-то историю про деда.

А. Бартошевич

— Да, значит, 1919 год, есть нечего, все пусто, с одной стороны. С другой стороны, там ужасы всякого рода. «Чрезвычайка», как тогда звали... Хотя это было вполне реально — для Станиславского, скажем. Станиславского ЧК арестовывал, и его еле-еле (правда, в тот же день) выцарапали из-под ареста, и этот ужас в нем остался до конца жизни.

П. Алешковский

— На всю жизнь, я думаю, да.

А. Бартошевич

— И тогда группа актеров Художественного театра во главе с Качаловым и Книппер-Чеховой решили направиться на Украину, подкормиться. Ну, гастролями. Составили группу, которая способна была играть несколько спектаклей, включая «Вишневый сад», и поехали в Харьков. И в самом деле, в Харькове было не то, что бы изобилие, но, во всяком случае, чем-то можно было подкормиться. И играют они, играют, а к городу подходит Деникин. А их успокаивают, говорят, что наши доблестные красные войска...

П. Алешковский

— ...не сдадут.

А. Бартошевич

— Вот, не сдадут город, и так далее. Не сдадут, не сдадут, а потом — играют они «Вишневый сад», а во дворе театра появляются белые офицеры, и один из них выходит в предпоследнем акте на сцену и говорит: «Господа, успокойтесь! Город освобожден частями Добровольческой армии». И сам Деникин, там, на спектакли ходил, и так далее. То есть в глазах...

П. Алешковский

— С точки зрения других, он был великим актером, что естественно.

А. Бартошевич

— Ну, естественно, в глазах Красной Москвы он уже был, его репутация была несколько подпорчена. А кроме того, просто физически вернуться в Москву через фронт было...

П. Алешковский

— ...невозможно.

А. Бартошевич

— ...было невозможно, да и сказать, чтобы...

П. Алешковский

— ...не очень-то и хотелось.

А. Бартошевич

— Ага, не очень-то и хотелось, хотя чувство долга перед театром, потому что без них...

П. Алешковский

— Да. Театра не было.

А. Бартошевич

— ...Художественный театр просто оскудел. Да... Ну, не то, что совсем не было, но оскудел, скажем так, без Качалова и Книппер — чего там? Ну вот. И они стали скитаться по Югу России. То есть, сперва гастролировать, а потом именно скитаться. И вместе с Белой армией уходили все южнее и южнее и, в конце концов, оказались в Константинополе...

П. Алешковский

— Вот этого я не знал.

А. Бартошевич

— А потом уже стали ездить по Европе с гастролями качаловской группы. А дело в том — тут я делаю некоторый поворот в сторону отца, своего отца, то есть сына Василия Ивановича, Вадима. Дело в том, что в том же Харькове Вадим вступил добровольцем в деникинскую армию. Потом, когда все это кончилось, он присоединился к качаловской группе, и Василий Иванович, уже собираясь вернуться в Москву, все-таки должен был быть уверенным в том, что...

П. Алешковский

— ...что не тронут.

А. Бартошевич

— ...что сына не тронут. Что было непросто. И они вернулись только через несколько лет, когда им, в общем, были даны некоторые гарантии.

П. Алешковский

— Гарантии, да.

А. Бартошевич

— Вот, с одной стороны. А с другой стороны, у них все-таки было чувство долга и вины перед театром и так далее. Так вот, тем не менее, в общем, советская власть отнеслась к Василию Ивановичу и ко всему Художественному театру, который постепенно становился главным театром сталинского Советского Союза, с величайшим почтением, осыпали всякими благами, званиями и прочее, прочее. И Василий Иванович, надо сказать, с одной стороны, ценил то, что его любят, с другой стороны, особые отношения с властью — это всегда такое...

П. Алешковский

— ...то есть это обязательство.

А. Бартошевич

— ...актерское свойство, да. А с другой стороны, стыдился этого. Он стыдился этого, и это его мучило чем дальше, чем больше. И... Кстати говоря, многие его болезни, я уверен, были связаны отчасти с этим. Так вот, надо сказать, что Вадим, то есть вот мой отец, а его сын, был для него самым важным человеком. У них были особые совершенно отношения — повторяю, не сентиментальные, а очень мужские, очень строгие, но отец не просто обожал Вадима, а, так сказать, он был душевно, духовно к нему особенно близок.

П. Алешковский

— Дед, в смысле, да?

А. Бартошевич

— Да, конечно. А Вадим, вернувшись из эмиграции... Кстати, он вернулся чуть позже, чем качаловская группа. Он еще поскитался, погастролировал там с «Летучей мышью»...

П. Алешковский

— А он был актером тоже сначала, изначально?

А. Бартошевич

— Нет, он был помрежем, работником постановочной части и так далее. Вот он этим всю жизнь занимался и, в конце концов, он основал уже постановочный факультет Студии МХАТ, он был его руководителем, создателем и так далее. И он был заведующим постановочной частью Художественного театра одновременно. Вот он примерно тем же занимался в качаловской группе. Потом он вернулся — когда уже было ясно, что его не заберут, и не захотел оставаться в Художественном театре, хотя ему предлагали, потому что опять быть сыном, опять испытывать к себе отношение как к главному, как к сыну великого актера, ему не хотелось. Ему хотелось — ну, это понятно, — ему хотелось...

П. Алешковский

— ...да, абсолютной свободы.

А. Бартошевич

— ...отдельной самостоятельной жизни. Он уехал в Ленинград, работал в Александринке и так далее, и так далее. А потом, в начале 30-х годов, когда начались «чистки», естественно, его как бывшего деникинца, стали «вычищать». и он рисковал потерять работу и...

П. Алешковский

— ...и жизнь!

А. Бартошевич

— ...и это самое малое, да. Но тут сейчас не хочется мне в эти подробности... Долго рассказывать. Но, во всяком случае, ему удалось... Дело в том, что он был молод, хорош собой, окружен прелестными женщинами. И вот одна из женщин, балерина Мариинки, с помощью своих высоких связей как-то сумела его...

П. Алешковский

— ...пригасить.

А. Бартошевич

— ...выручить, да. Ну вот. Тем не менее, он вернулся в Москву и, в конце концов, вернулся в...

П. Алешковский

— ...осел во МХАТе.

А. Бартошевич

— ...в Художественный театр. И вот началась испанская война. И он, с одной стороны, опытный, много чего испытавший человек был, а с другой стороны, в нем сохранялась замечательная наивность. Он прочитал в газете, что происходит набор добровольцев в Испанию. И он решил отправиться в Испанию защищать республику. И в газете увидел адрес пункта, где как бы набирали добровольцев (хотя мы знаем, какие там добровольцы).

П. Алешковский

— Мой дед так же ходил, и его, слава Богу, отшили по зрению.

А. Бартошевич

— А тут было так... (Смеется.) Да, а тут было так. Его спросили...

П. Алешковский

— Видимо, их всех отшивали, потому что это была, скорее, такая...

А. Бартошевич

— Ну, конечно. Это была там чисто формальная вещь. А его спросили: «А вот Вы хотите воевать?» — «Да, да». — «У Вас что, есть военный опыт?». — Он говорит: «Да, я у Деникина воевал».

П. Алешковский

— Угу.

А. Бартошевич

— (Смеется.) После чего они позвонили во МХАТ, и во МХАТе объяснили, что ничего страшного. Но потом отец на него страшно наорал...

П. Алешковский

— (Смеется.) Что Вы!

А. Бартошевич

— «Ну, — говорит, — ты что? Ну ты совсем идиот!».

П. Алешковский

— Хорошо. Позвольте, я скажу нашим слушателям, что это радио «Вера», программа «Светлый вечер» с Петром Алешковским, и в гостях у меня Алексей Вадимович Бартошевич. И, пожалуйста, оставайтесь с нами. Мы сейчас нырнем под эфир и вынырнем очень скоро.

Мы снова с Вами. Это программа «Светлый вечер» с Петром Алешковским. И Алексей Вадимович Бартошевич здесь, в студии, и мы продолжаем. Итак, Ваш отец заявил, что он имеет боевой опыт деникинского офицера в красное...

А. Бартошевич

— Нет-нет, он не был офицером, он был вольноопределяющийся.

П. Алешковский

— Вольноопределяющийся, не важно. Да. И дедушка Качалов кричал на него, обвиняя его в том, что у него... мозгами подвинулся.

А. Бартошевич

— И вот, значит, начинается война 1941 года, и отец тут же уходит добровольцем...

П. Алешковский

— ...на фронт.

А. Бартошевич

— ...с московским ополчением. Его постигает судьба московского ополчения, потому что там одна винтовка на семь человек...

П. Алешковский

— Да-да-да.

А. Бартошевич

— И так далее, это известная история. И он попадает в окружение. Там за лесами по ночам (потому что днем было невозможно, немцы были) они пытаются пройти. Фронт отодвигается все дальше и дальше, то есть все ближе и ближе к Москве. И они начинают голодать, а уже ноябрь 1941 года. И уже морозы. Они начинают питаться каким-то подножным кормом. Короче говоря, он однажды просыпается и видит над собою розовые, холеные лица немцев, которые наставили на него оружие. И он попадает в лагерь для военнопленных. Причем, лагерь под Юхновым. Причем, лагерь был очень просто организован — значит, ограда, барак. И их совсем не кормили. Просто не кормили. А уже морозы. И они спали «ложками», вповалку...

П. Алешковский

— Прижавшись друг к другу, да.

А. Бартошевич

— ...пытаясь друг друга согреть, да. И каждое утро трупы обнаруживали рядом с собой. И его спасло то, что он понял, что он умирает, и, как человек верующий, он не мог уйти обросшим, безнадежно грязным. У него была в сумке какая-то старая бритва, он стал ею бриться, понимая, что на тот свет надо уходить чистым даже физически — ну, в той степени, в какой это было возможно. И немцы это увидели и включили его в состав рабочей команды, которая должна была выкапывать из-под земли трупы убитых летом советских солдат для того, чтобы снимать с них ватники, потому что немцы считали... Ну, как люди расчетливые, рациональные, они решили, что из этих ватников можно что-то там делать...

П. Алешковский

— Боже мой, какой ужас!

А. Бартошевич

— Ужас, да.

П. Алешковский

— Вот такая деталь, о которой я никогда нигде не слышал. Такое безумие совершенно.

А. Бартошевич

— Да. Ну, ничего, как я понимаю, у немцев не получилось.

П. Алешковский

— Ну, наверное.

А. Бартошевич

— Короче говоря, четыре года отец был в плену. Четыре года их лагерь перебрасывали из одного места в другое. Отец в лагере...

П. Алешковский

— А он говорил по-немецки?

А. Бартошевич

— Он идеально говорил по-немецки, по-французски и по-английски. Ну, что называется, хорошее воспитание.

П. Алешковский

— Понятно.

А. Бартошевич

— А он в лагере издавал подпольную газету. Что значит — подпольную газету? Называлась «Карман-газета». Они писали ее на крошечных листках, потому что кто-то из них мог слушать радио на какой-то подсобной работе в конторе. Ну вот. И они должны были быть в курсе того, что происходило на фронте. А потом их лагерь бросили в Альпы, в Северные Альпы, чтобы расчищать снег для отступающей — это уже начало 1945 года — немецкой армии. И там отец бежал и стал, как это ни странно звучит, командиром итальянского партизанского отряда.

П. Алешковский

— «Bella, chao!», с ума сойти!

А. Бартошевич

— «Bella, chao!», да. Потом пришли американцы, их поместили в такой лагерь для перемещенных лиц, уговаривали Вадима остаться. Ему полковник: «Вы с ума сошли! У Вас тоже там Сибирь!»... Он говорит: «Как это? Меня... Я на Родину!», и так далее. Ну, и какие-то советские офицеры приезжали, говорили, что «Родина примет Вас с распростертыми объятьями, Вы герои, страдальцы» и так далее. И естественно, что когда их...

П. Алешковский

— ...забрали...

А. Бартошевич

— ...да, повезли в поезде в теплушках, в каких-то там вагонах, в Советский Союз, их только довезли до границы — и сразу по лагерям, уже по нашим лагерям. И отца поместили в лагерь под Львовом. И он стал умирать.

П. Алешковский

— Угу. Опять.

А. Бартошевич

— Он стал умирать. И им сказали, что они могут написать письма родственникам. И он написал прощальное письмо. И по этому письму его нашли, потому что — долго рассказывать — уже в первые годы Василий Иванович не знал, что с Вадимом...

П. Алешковский

— Ну, масса же была людей, пропавших без вести во время войны.

А. Бартошевич

— Я помню, да. Я помню, я был маленький, меня спрашивали: «А где твой папа, мальчик?». Мой ответ — ну, очевидно, мне его продиктовали: «Мой отец погиб в плену». «Мой отец погиб в плену», — говорил я, не зная, что, на самом деле, слава Богу, не погиб. Так вот, и написали мхатовцы письмо то ли Сталину, то ли Молотову, то ли Берии, не знаю, кому-то, и был дан приказ найти и вернуть. А его потеряли, потому что даже эта машина работала, как полагается...

П. Алешковский

— ...из рук вон.

А. Бартошевич

— ...из рук вон. И по этому письму, которое он написал, прощальному, по открытке, его нашли. Приехали с ним из Львова, потому что это был под Львовом, в Карпатах лагерь. Целую ночь его допрашивал начальник львовского СМЕРШа. Дали ему чаю, от которого он опьянел. Потом, значит, сказали: «Ну что же Вы в таких лохмотьях? Мы Вас вернем в Москву». Повели его в подвалы и сказали: «Вот у нас тут сколько угодно костюмов висит. А вот хороший костюм, выбирайте. Ну, три дырки на груди, но там чего — заштопаете, ничего». И повезли его в Москву, и на Лубянку. И в одиночку. И пока там он сидел — ну, в тех условиях, в которых сидели в одиночке, то есть это свет, который не гасился, и так далее, — проверяли его показания. И он морду набил в лагере какому-то немецкому прихлебателю, который оказался нашим разведчиком, и тот дал на него, естественно, самую благоприятную...

П. Алешковский

— ...положительную...

А. Бартошевич

— ...ага, информацию. Одним словом, в один день его подвели к дверям Лубянки...

П. Алешковский

— Вот судьба! Фантастическая!

А. Бартошевич

— ...открыли дверь и сказали: «Свободны!». И он пошел по Кузнецкому Мосту, по проезду МХАТа, мимо театра. Встретил знакомого актера, который просто рот раскрыл. Ну, и так далее, и так далее. И вернулся в Брюсовский переулок, в свой дом, да. Ему открыла мать. Повторяю, дом был не сентиментальный, поэтому первая ее реакция была не такая — «ах, ах, ах!», поскольку они ничего не знали...

П. Алешковский

— Ну да.

А. Бартошевич

— ...а первая реакция была такая: «Так, Васи нет, Вася на радио, запись. Ты спрячься, я его подготовлю». Значит, открывается дверь, входит Василий Иванович, снимает калоши и говорит: «Что, говорят, Вадим приехал?» — таким тоном, как будто Вадим приехал с Николиной горы. А ему уже сказал лифтер... привратник. И он ну, — актер, — поднимаясь по лестнице эти два этажа...

П. Алешковский

— ...придумал.

А. Бартошевич

— Да, он уже вот эту сцену сыграл для того, чтобы не разыгрывать сентиментальную мелодраму.

П. Алешковский

— Ну да, ну да.

А. Бартошевич

— «Возвращение блудного сына». И так далее. Вот таким был этот дом.

П. Алешковский

— Потрясающе совершенно! (Смеется.)

А. Бартошевич

— Надо сказать, что я горжусь, что у меня такой отец, хотя моей заслуги в этом, как Вы понимаете, нет ни малейшей. (Смеется.) Он, конечно... Он был благородный, кристальной чистоты и честности, и мужества человек. И очень верующий, кстати говоря. Очень верующий человек...

П. Алешковский

— Я думаю, что, пройдя такое, как-то будучи на краю... Это понятно.

А. Бартошевич

— Конечно. Вы знаете, да, за несколько лет до смерти студенты студии МХАТ попросили его, ну, написать что-то вроде такой маленькой исповеди, которая была бы итогом — ну, чем-то вроде итога.

П. Алешковский

— А он рассказывал эту свою эпопею?

А. Бартошевич

— Рассказывал, рассказывал. Я помню, как он...

П. Алешковский

— Студентам рассказывал, да?

А. Бартошевич

— Студентам. Я помню, Игорь Кваша вспоминал с восторгом, как отец не только рассказывал, но и показывал, как все это было. И да, и отец написал две странички, которые я... Да он мне дал их — он мне дал их совсем не для того, чтобы их кто-то публиковал. Вполне понятно, это вполне интимная вещь. Я даже не уверен, что он их студентам показывал. Просто он написал это, потому что они говорили, что было бы хорошо, чтобы что-то вроде, ну, итога, завещания написали бы.

П. Алешковский

— Да, ну хорошо. Давайте все-таки, может быть, Вы зачитайте этот текст, потому что он — н е текст, а просто такой разговор души и важный.

А. Бартошевич

— Попробую. «Мне выпала на долю довольно сложная жизнь — жизнь суровая, к которой я совсем не был подготовлен своим воспитанием. Тем, что я через все это (гражданская война, война с Германией в рядах Красной Армии, плен, побег, партизанская война в рядах итальянских партизан, затем репатриация в условиях сталинского отношения к военнопленным) прошел без существенного морального и физического ущерба, я обязан только исключительно Христовой вере, главным образом, христианской этике. Гражданская война, которую я провел в особо тяжелых, в смысле моральном, условиях, вступив в нее в возрасте 17 лет, была моей первой школой. Выработавшиеся в результате года службы правила жизни, осознанные благодаря мучительному опыту законы общежития были, по существу, бытовым христианством. Пришел я к ним не сразу. Первое время я пытался отстаивать свое благополучие, прибегая к той же грубости, к физической силе, хитрости и коварству, с которыми подходили ко мне, пытаясь взять у меня больше, отдать мне меньше, улучшить свою жизнь, ухудшая мою. Жилось скверно мне, и другим было скверно от меня. Не знаю, произошел ли какой-нибудь резкий перелом — не помню, кто или что на меня повлияло, но через два-три месяца я начал получать удовлетворение и даже радость от своей способности уступать и чем-то жертвовать, отдавать больше, чем брать. К концу гражданской войны, вернее, к моему выходу из нее, я уже ясно понял, что источником этого удовлетворения и радости является сознание единственности Истины Христова учения о любви к ближнему больше, чем к самому себе, об отдаче рубашки просящему кафтан, о непротивлении злу злом, точнее, о непротивлении злу, причиняемому лично мне, так как защита слабых, даже и путем применения силы, является одной из главных обязанностей христианина. Не смею сказать, что с тех пор жил по этим заповедям, — нет, на это я не был способен ни раньше, не способен и теперь, но стремление к тому, чтобы хоть в малом, хоть иногда, в лучшие минуты жизни поступать согласно Евангелию, у меня было всю остальную жизнь и есть поныне. Я понял, что истинную радость дает только отдача, только жертва. Ощущение подлинного счастья, гордости, вернее, удовлетворения собой (а это ведь счастье) дает способность к самоограничению ради других, победа над маленькими желаниями во имя большого желания добра. Любить врагов — это слишком много, на это мало кто способен. Но жалеть творящих зло следует, так как нормальному человеку делать зло тяжело и грустно, а люди, способные творить зло легко и с весельем, это больные, уроды, и они заслуживают еще большей жалости. Уже 40-летним мужчиной, избалованным комфортом, без всякой тренированности в смысле лишений и физического труда, я попал в армию, а затем в самые страшные условия плена. Перенес я и то, и, особенно, другое только благодаря вере, сознательному исповеданию и выполнению, насколько я был на это способен, христианских заповедей. Делание добра дает радость, и немедленную, так как радостен самый процесс добротворения. И дает радость длительную, создавая радостный и светлый строй жизни всей окружающей среды, создает атмосферу любви и заботы друг о друге, как бы жестоки ни были обстоятельства жизни. А иногда тем любовнее, чем тяжелее и пограничнее со смертью жизнь. Любовь и добро заразительнее, чем зло, и распространяются быстро и прочно. Они распространяются по спирали, захватывая все больше и больше широкие круги людей. Добро в отношении к человеку выражается в самой мелкой повседневной заботе о нем. Начинается с пустяков — с уступки лучшего места, если холодно — того, где меньше дует, если жарко — того, где прохладнее, но под каким-нибудь предлогом, чтобы тот, кому уступаешь, не чувствовал благодеяния. Уступка части пищи тому, кто особенно голоден, под предлогом, что сам сыт. Между прочим, я проверил, что, лишив себя 20 граммов хлеба от 100, от этого с голоду не умрешь, а удовлетворение от своей выдержки получишь большое, и сил моральных (а от них и физических) прибавится больше, чем от нескольких десятков граммов пищи. А силы нужны не только чтобы выжить, а чтоб спасти и помочь выжить другим. Надо иметь силы для сознательного захвата худшего места, худшей пищи, более тяжелой работы. Это не может не вызвать подражания, это непременно заразит окружающих, и, таким образом, распространится стремление всех заботиться о каждом, каждый — обо всех. Самое замечательное, самое ценное — что группа, ячейка, зараженная такими взаимоотношениями, питается лучше, чем та, где люди, как волки, рвут друг у друга пищу. Если надежен общий стол, образуются остатки, которые перетирались бы в карманах жадных. Труд спорится. так как каждый старается сработать больше, чтобы не переработал его друг. Спится теплее и уютнее, так как все укрываются всеми шинелями. Люди становят сегодня здоровее, выносливее, добрее и счастливее, и принимают причину этого. Группа делается ведущей, образцовой, ей стремятся подражать. И, таким образом, добро и вера первоначально в качестве понимания блага любви распространяются все шире. Не нужна пропаганда этики. Тем и сильно христианство, что несомненность его истинности не требует доказывания. Нужно действие в любви. Забота ближнем и ближних больше, чем о себе, не может не заразить если не всех, то большинство, а это и создает атмосферу уступчивости, заботы, любви, то есть нормальную атмосферу христианского общежития. Еще мне хочется сказать о молитве. Молитва — это духовная зарядка, так же, а вернее, больше необходимая, как зарядка физическая. Молиться следует не о даровании тех или иных благ и не о спасении от тех или иных зол. Этой молитвы нужно избегать до моментов крайности, когда иного выхода нет. Молиться надо, благодаря за все хорошее, полученное от природы, благодаря Бога за свои силы, за свое здоровье, за свои способности делать людям добро, если они проявились. Перебрать в памяти с благодарностью пославшего все, что было хорошего, — все удачи, все блага, все прошедшие мимо несчастья и неудачи, которые могли бы произойти, но не произошли. Такая молитва придает силы и бодрость духа и сделает ощущение жизни радостнее и светлее. Просить же надо и можно только о чем-то очень существенном, очень важном, и только если просимое — не во вред другим людям. Самое важное в этих строках — то, что каждый момент, каждое слово подтверждено его жизнью.

П. Алешковский

— Это радио «Вера», передача «Светлый вечер» с Петром Алешковским. И в гостях у меня сегодня Алексей Вадимович Бартошевич, который только что зачитал, ну, давно не слышанной силы для меня документ, который не есть документ, а есть исповедь его отца. И я думаю, что этот заряд я почувствовал, надеюсь, что его почувствовали и слушающие нас, и понимаю, что с этим зарядом Вы живете, как с большим подарком, на самом деле, наверное.

А. Бартошевич

— Ну, было бы нескромно с моей стороны говорить о том, что тот заряд, который существует и в жизни отца, и в этих строчках, что этот заряд сохранился во мне...

П. Алешковский

— ...в целости и сохранности.

А. Бартошевич

— Боюсь, что совсем не так. Я бы мечтал об этом, я бы мечтал, я бы хотел этого, но, что называется, силы духа не те.

П. Алешковский

— Ну, знаете, здесь, на мой взгляд, кажется, самое важное — это то, что человека оттаскало по таким кошмарам... Когда он пишет о том, как вырывают хлеб, это не то, что я скажу, прочитав лагерные мемуары, а это настоящие лагерные мемуары, которые стали основой его жизненного воззрения. А скажите, он ходил в церковь?

А. Бартошевич

— Да, но, насколько я знаю, дело в том, что они жили, ну, во-первых, совсем рядом с Качаловским домом, в этой самой... чудная XVII-го...

П. Алешковский

— Брюсовская церковь, да.

А. Бартошевич

— Да, это церковь, куда они ходили и где, кстати...

П. Алешковский

— ...где Питирим служил.

А. Бартошевич

— ...и Василия Ивановича отпевали, и Нину Николаевну, и Вадима отпевали там, это во-первых. А когда они жили на Николиной, то там в Аксиньино есть чудная церковь...

П. Алешковский

— Понятно. Да, как-то вот после этого документа, в общем, все тускнеет, признаться. А сколько отец прожил еще после? Вот когда он начал создавать вот этот постановочный факультет, и что это такое?

А. Бартошевич

— Он начал создавать сразу после войны, году, наверное, в 1947-1948-м.

П. Алешковский

— А до этого завпосты рождались просто из людей, которые помогали в театре, да?

А. Бартошевич

— Ну, да, да, да. Он первый выпустил эту профессию, в которой имел вузовское...

П. Алешковский

— Обозначил как профессию.

А. Бартошевич

— ...вузовское, да, образование — это он первый сделал. Потому что, кстати, одновременно на этом факультете учили и театральных художников, не только технологов. Но художников учили так, чтобы они знали технологию.

П. Алешковский

— Это да, это да. А как иначе, если?..

А. Бартошевич

— Ну, конечно. И очень много людей, очень крупных наших сценографов теперешних... Завпост — это все, почти все оттуда вышли, и очень многие художники. Там, например, Дима Крымов — там же учился, и он до сих пор об отце моем вспоминает с восторгом и нежностью. Он умирал очень мучительно, он умирал долго. Долго болел. Он был человек железного здоровья. Как он все это выдержал, совершенно непонятно... Но выдержал. И все-таки уже в старости все это начало сказываться — дикие боли в костях и так далее. Ему стало трудно ходить. В общем, его последние муки продолжались довольно долго, он их переносил крайне твердо.

П. Алешковский

— У него онкология была?

А. Бартошевич

— Нет, онкологии, слава Богу, не было. Просто какие-то жуткие костные заболевания — как это называется, я забыл...

П. Алешковский

— Ну, не важно, да. Остеопороз какой-нибудь, там...

А. Бартошевич

— Я не знаю. Во всяком случае, он умер... Он от природы был очень здоровый человек. Он умер — ему шел 80-й год.

П. Алешковский

— О-о!

А. Бартошевич

— Так что...

П. Алешковский

— Пожил.

А. Бартошевич

— ...последние годы — я почему вдруг засмеялся, потому что мне самому 78... Короче говоря, для меня отец — это самое совершенное воплощение идеи благородства и мужества. И вот таким должен быть мужчина.

П. Алешковский

— Точка. Это абсолютная точка в передаче. И большое спасибо, Алексей Вадимович, что были с нами. И думаю, что это и честная, и, что редко бывает, поучительная история, которую Вы сегодня рассказали. Всего хорошего.

А. Бартошевич

— Всего доброго!

Мы в соцсетях
****

Также рекомендуем