«Иннокентий Анненский». Исторический час с Дмитрием Володихиным - Радио ВЕРА
Москва - 100,9 FM

«Иннокентий Анненский». Исторический час с Дмитрием Володихиным

Поделиться Поделиться

В гостях у Дмитрия Володихина был доцент Литературного института имени Горького, поэт, главный редактор электронного журнала «Правчтение» Сергей Арутюнов.
Разговор шел о личности, жизни и религиозных поисках в творчестве поэта Серебряного века Иннокентия Анненского. Наш гость рассказал, как в творчестве поэта отразилась история и культура России конца XIX – начала XX века.

Ведущий: Дмитрий Володихин


Д. Володихин

— Здравствуйте, дорогие радиослушатели. Это светлое радио, радио «Вера». В эфире передача «Исторический час». С вами в студии я, Дмитрий Володихин. Сегодня мы вспоминаем об одном из величайших поэтов Серебряного века в литературе России — это Иннокентий Анненский. И, понимаете, бывает случай, когда разговариваешь с великим знатоком литературы, он после того, как произнесена фамилия, сейчас же начинает тебе читать одно стихотворение за другим, но большинство из нас не таково. Поэтому на Иннокентия Анненского, скажем так, массовая память историческая литературная откликается ну, может быть, буквально несколькими строчками. И я буду постепенно, по мере передачи, эти строчки озвучивать. Ну вот первая из них, а принадлежит она не самому Иннокентию Анненскому, а другому поэту эпохи Серебряного века, Николаю Степановичу Гумилеву, и звучит она так: Иннокентий Анненский последний из царскосельских лебедей, — прекрасный образ. И для того, чтобы понять, почему Иннокентий Анненский был последним из царскосельских лебедей, мы пригласили к нам сегодня в студию замечательного поэта и главного редактора журнала «Правчтение» электронного, Сергея Сергеевича Арутюнова. Здравствуйте.

С. Арутюнов

— Здравствуйте.

Д. Володихин

— Ну что ж, теперь, традиционно, своего рода визитная карточка Иннокентия Анненского — буквально в трех-четырех фразах то, что должно возникать в сознании наших радиослушателей, когда речь зашла об Иннокентии Анненском, но помимо тех строк, которые еще сегодня будут озвучены.

С. Арутюнов

— Иннокентий Федорович — это человек, которого можно отождествить, наверное, сразу с тремя значимыми фигурами, например, французской поэзии — это и наш Бодлер, это и наш Верлен, и это наш Верхарн отчасти. Это те люди, которые вообще вот в новейшей мировой классике сделали ну все для того, чтобы показать весь диапазон метаний человеческой натуры, уже в ее каком-то окультуренном состоянии, скажем так. Это люди предельных страстей, но не площадных, не базарных, это люди внутреннего томления невиданного накала. И вот таков Анненский — единый праотец, предтеча и Александра Александровича Блока, и Николая Степановича Гумилева, и во многом, в очень во многом, наверное, Георгия Иванова, и Ходасевича, и вообще тем, что мы называем парижский нотой.

Д. Володихин

— Ну что ж, я бы согласился насчет Верхарна и Верлена. Насчет Бодлера — не знаю, заходил ли так далеко диапазон метаний души Иннокентия Анненского в его стихотворном творчестве, как заходил он у Бодлера в его «Цветах зла». Но не будем пытаться измерить этот диапазон, потому что нет той шкалы, которой можно его измерить. Начнем с азов. Иннокентий Анненский прославился как поэт очень поздно для себя, это человек, который даже не в зрелом возрасте, а уже в возрасте, можно сказать, увядания сделался крупным явлением русской литературы, да и русской культуры в целом.

С. Арутюнов

— Он прятался за античность долгие годы и занимался, собственно, да, стихотворством, но каким — он занимался Эврипидом или Еврипидом, как у нас принято говорить, так долго, что перевел практически его всего. Он, разумеется, не мог затронуть только одного Еврипида и, значит, распространялся и туда, и сюда, и весь как будто был пропитан античностью, но в стихах-то этого мы не видим, в его оригинальных.

Д. Володихин

— Но это в стихах. Есть еще и обыденная жизнь. Из какой семьи он вырос и как далеко поднялся? Насколько я помню, он шел по стезе народного образования и оказался в конце судьбы своей, что называется, в чинах.

С. Арутюнов

— Ну да, если можно так сказать. Видите ли, это семья чиновника, благородного человека, замечательного и, видимо, очень любящего свою семью. Он рождается, его сын, Иннокентий, в Омске, где он служит, его отец. И все первые годы идет вроде бы неплохо — ну Сибирь, ну холода, ну сопутствующие, да, это начальник отделения главного управлении Западной Сибири. То есть это ведомство, министерство, как вот у нас сейчас есть министерство по делам Дальнего Востока, так вот это управление Западной Сибири — это начальствующее ведомство по поставкам, по северному завозу, по образованию, если хотите — то есть все, это министерство. И вот трагедия случается позже, почему и Иннокентий Федорович так ранен. Их переводят в Петербург назад из этой Сибири.

Д. Володихин

— Насколько я понимаю, отец оказался слишком честным для чиновной среды, у которой там была своя, скажем так, система.

С. Арутюнов

— Еще сложнее. А жизнь в Петербурге (даже при том жалованье, которое платили отцу великого поэта) оказалась дорога, то есть просто было дорого жить: дорого снимать этот дом, дорого нанимать прислугу, вообще все дорого. И тогда почти отчаявшийся человек начинает потихоньку втягиваться какими-то не очень чистоплотными людьми в коммерческие сделки, то есть вкладывать свои деньги в какие-то предприятия (предприятия — я имею в виду не конкретные фабрики и заводы, а предприятие как дело) и прогорает.

Д. Володихин

— Еще раз, иными словами, на чиновной среде он бы не принят сибирским чиновничеством как слишком порядочный человек, в Петербурге он, наоборот, надеялся на чужую порядочность, отец Иннокентия Анненского, и на этом прогорел...

С. Арутюнов

— Прогорел и с «волчьим билетом» был... да он просто умер после этого.

Д. Володихин

— Ну что же, остается мальчик, которому надо получать образование, встать на ноги и вообще стать кем-то.

С. Арутюнов

— Я напомню, дата рождения — это 1855 год — это за шесть лет до освобождения крестьян. И только в 20 лет Иннокентий поступает в университет. Учится он там, честно говоря, долго. Ну долго. Потому что ну там это историко-филологический факультет Петербургского университета, и служит там преподавателем древних языков и русской словесности в такой, знаете, примыкающей к университету, очень такой, в общем, кадры поставлялись в гимназию Гуревича. Нормально развивается его чиновничья карьера, он, например, становится статским советником, когда ему становится 32 года — то есть это очень хороший результат. Статский советник — это я не помню, как точно в табели о рангах, но это соответствует военному чину, по-моему, то ли подполковник, то ли около того. Тайный советник — это уже генерал.

Д. Володихин

— Ну а скажем так, это нормальный уровень для человека, который растет не на войне, не в гвардии, а повторяю, в системе народного просвещения.

С. Арутюнов

— Да. И тут случается такой эпизод очень интересный. Значит, Иннокентия Анненского, уже, в общем, как-то зарекомендовавшего себя, отсылают в Киев, значит, тоже преподавать, тоже директорствовать — гимназия Галагана. Откуда он высылаем — это, я напомню, Российская империя, — за антиукраинские настроения, обратно в Россию. Это очень интересная история. Сохранились документы об этом, что то есть ему как-то очень, видимо, украинская культура, которая, видимо, начала там как-то подавать голос в XIX столетии...

Д. Володихин

— Бурлить.

С. Арутюнов

— Да, бурлить, там, значит, видимо, какие-то настроения были очень украинские. И он как-то, видимо, с какой-то обычной холодностью сказал, да, в общем, может быть, он сказал так, что да полно вам.

Д. Володихин

— Это неинтересно.

С. Арутюнов

— Да, это не совсем то, чем я мог возгореться. А, видимо, его как-то ну к себе в сторонники вербовали, вот как бы античник.

Д. Володихин

— Ну что ж, тот случай, когда север полезен для поэта, и он вновь отправляется на север.

С. Арутюнов

— Да. Это 8-я Санкт-Петербургская гимназия, служит он там всего-навсего три года и потом все-таки он разворачивается к этому своему Царскому Селу.

Д. Володихин

— Итак, когда он попадает в Царское Село?

С. Арутюнов

— В 96-м году.

Д. Володихин

— Он дважды возглавлял гимназию, он был инспектором народных училищ какое-то время.

С. Арутюнов

— Да.

Д. Володихин

— Он фактически уже продвигается в своем движении по чиновничьей лестнице до генеральского положения и в Царском Селе он его займет, хотя называется это мирно.

С. Арутюнов

— Ну значит, он действительно директор мужской Царскосельской гимназии, которая, подпитываемая многими токами из самого, наверное, святого для, наверное, и просвещения, и нашей поэзии времени. Это не просто пушкинские места, это то самое место, откуда, в общем, произрастают огромное количество людей, которые составили славу России в XIX веке, это место высочайшего духовного напряжения. Ну это практически аналог такого светского храма — парки Царского Села, эти повороты, эти аллеи, они все освящены традицией настолько многолетней, что это становится для уже, в общем, человека, поездившего по стране, повидавшего людей, святыней. И вот этот тон — наиболее высокий, наиболее трагически в его стихах, наверное, запечатлевается как эталонный. То есть эталонный Анненский — это не Анненский периода там, скажем, киевского краткого, и это даже не Анненский периода петербуржского, это Анненский — директор мужской Царскосельской гимназии, это Анненский Царского Села.

Д. Володихин

— Иннокентий Федорович проведет там, если память мне не изменяет, 13 лет и поднимется даже еще выше, чем глава Царскосельской гимназии.

С. Арутюнов

— Да. Это, значит, сложный очень период, я напомню, для страны. Вот в пятом-шестом году была так называемая первая русская революция, то есть просто вот волнения, с жертвами — помните нашу Красную Пресню, помните вот эту петербуржскую демонстрацию, да, которая кончилась кровью? И в гимназии, несмотря на то что там, казалось бы, малолетние мальчишки, поднялись вот эти самые революционные настроения. За слишком мягкое обращение с этими оторвами, с этими такими, значит, пострелятами он был с этой должности удален. Но удален очень хитро: он сделался в Петербурге окружным инспектором, и уже с этой должности, он на этой должности оставался до самой смерти.

Д. Володихин

— То есть, иными словами: у человека великолепное образование, он филолог до мозга костей, причем филолог строгий, классический, великолепно знающий древние языки. Но его, так сказать, профессиональный хлеб — это был греческий.

С. Арутюнов

— Да.

Д. Володихин

— Работающий как переводчик блистательно. Отличный учитель, хороший администратор, который постепенно спокойно растет в своем положении выше и выше. И если бы не его поэтическое творчество, мы бы и знать не знали, что душа его полна сомнений, колебаний или, как вы сказали, высокого накала страстей и томления духа. Ну прежде, чем перейти к этой стороне жизни Иннокентия Федоровича, пожалуй, правильно будет послушать романс «Утро туманное». Создал его Абаза на царскосельской даче.

Д. Володихин

— Дорогие радиослушатели. Это светлое радио, радио «Вера». В эфире передача «Исторический час». С вами в студии я, Дмитрий Володихин. Наш сегодняшний гость Сергей Сергеевич Арутюнов, замечательный поэт, главный редактор электронного журнала «Правчтение» и человек, который сегодня просвещает нас относительно жизни и творчества Иннокентия Анненского. Ну что ж, мы переходим к другой стороне жизни этого человека, к другой стороне его личности. В сущности, Иннокентий Анненский начал писать довольно поздно, и очень долго, ну скажем так, не афишировал этого своего занятия, оно казалось ему, может быть, для его облика солидного человека тех времен избыточным. Однако впоследствии он прославился. И вот еще одно словосочетание, которое всплывает в голове в связи с именем Иннокентия Анненского — «Кипарисовый ларец».

С. Арутюнов

— «Кипарисовый ларец», и «Тихие песни», и «Складни» так называемые — вот множество вещей и, главное, строк всплывает, и все это не зря. Потому что есть люди вообще в русской поэзии, слава Богу, что они есть, которые являются действительно поворотными, ключевыми элементами поэтики, которая ими основана.

Д. Володихин

— Ну прежде всего когда появились циклы, которые мы назвали?

С. Арутюнов

— Ну, значит, «Тихие песни» это нечто, предшествующее «Кипарисовому ларцу», а сам «Ларец» это такая, в общем, довольно вещь, которая понимаете, она синтетическая.

Д. Володихин

— Первые экзистенциалисты появились на христианской почве. Это уже впоследствии наиболее знаменитые фигуры — тот же Камю, тот же Сартр отошли от христианства. А в первые десятилетия XX века и до того, в XIX веке, все было не так.

С. Арутюнов

— Конечно. Это именно люди христианской культуры, но которые обнаружили в XX веке, в связи с его ну почти людоедской сущностью, очень страшную вещь: они подумали, что все эти прежние отношения с Создателем — это плод какой-то, значит, вот человеческой такой страсти по Нему. И на самом деле, может быть, они обнаружили, что, как это принято было еще у деистов или теистов XVIII века, Создатель, создав мир, медленно отходит от него, то есть как от часов, которые Он завел когда-то Своей Божественной рукой.

Д. Володихин

— Ну это, понятно, с их точки зрения.

С. Арутюнов

— Да, с их точки зрения. И Он словно был улетучивается из мира, и взамен Его приходит вовсе не князь мира сего, а какой-то смертельный холод пространства. И человек чувствует себя больше не укрытым вот этим белоснежным крылом творения, а открытым каким-то страшным безднам, что он, ему холодно постоянно. И вот в этом холоде метафизическом ему нужно испытывать себя, и в ситуациях предельных в экзистенциализме это выглядит как мука. Вот почему Анненский, предвосхитивший вот эту эстетику одним собой, в общем, одним вот этим бьющимся сердцем, горячо бьющимся, то есть вот он таков.

Д. Володихин

— То есть иными словами, в «Тихих песнях», потом в «Кипарисовом ларце» мы видим у Анненского дух не то чтобы отчаяния, а мучения оттого, что он сделать прыжок веры, погрузиться вновь в веру, в Бога не способен, а мир, оставшийся вне Бога, не дает ему никаких высоких смыслов, которым он бы мог посвятить себя, посвятить свое служение.

С. Арутюнов

— Вот в письме к Богданович, кстати говоря, его там задушевной такой вот подруге, он пишет: «Искать Бога...» Фонтанка, 83 — это адрес одно из таких вот скажем кружков, где собирались там.

Д. Володихин

— Салон.

С. Арутюнов

— Да, салон петербуржский — Фонтанка 83. «Срывать аплодисменты на Боге, на совести, искать Бога по пятницам — какой цинизм», — пишет он. И здесь мы видим всю открытость его веры, его совершенно искреннее какое-то неприятие вот этого мира, то есть истинно христианское неприятие. Он также с негодованием отстранился от веры своих, в общем, современников, друзей, же был близко дружил с народниками и их веры не принял и так далее.

Д. Володихин

— Ну там скорее не столько веры, сколько поиски правды, справедливости,

С. Арутюнов

— Да, да, он верил в одно — в человека, в одиночество человеческой души, которую он идентифицировал, как и, наверное, через сто лет после него один из замечательных русских поэтов, да, он идентифицировал ее с куклой. Это стихотворение «То было на Валлен-Коски» отпечаталось во мне прямо...

Д. Володихин

— Ну, может быть, что-то из него воспроизвести?

С. Арутюнов

— Да, я прочту, конечно, несколько строф, оно несколько такое длинноватое. Но вот, послушайте сами:

То было на Валлен-Коски

(речь идет о Финской местности, пограничной с Петербургом, отсюда такое странное название)

Шел дождик из дымных туч,

И желтые мокрые доски

Сбегали с печальных круч.

Мы с ночи холодной зевали,

И слезы просились из глаз;

В утеху нам куклу бросали

В то утро в четвертый раз.

Разбухшая кукла ныряла

Послушно в седой водопад,

И долго кружилась сначала,

Все будто рвалася назад.

Но даром лизала пена

Суставы прижатых рук, —

Спасенье ее неизменно

Для новых и новых мук.

Речь идет о развлечении для господ — знаете, как с Ниагары порой кидают какой-то плотик там, да, какие-то фигуры набитые, то же самое вот в этом водопаде происходит с куклой. Вспомним Некрасова, помните, он идентифицировал музу свою с женщиной, которую секли на Сенной. Помните это его стихотворение: сказал я музе: взгляни, сестра твоя родная, да? Здесь душа человеческая уже просто кукла вот эта тряпичная, в рост человеческий, которую швыряют с этого водопада. И для чего же ее спасают (она же привязана веревкой) — для новых и новых мук. Вот это принципиальнейшая позиция Иннокентия Федоровича. Жизнь представляется ему какой-то странной разъезженной, ухабистой дорогой, которая почти бессмысленна. Потому что вот этого благодатного следа Творца он, несмотря на всю свою успешную карьеру, израненной душой не ощущает, то есть перестает ощущать.

Д. Володихин

— Ну то есть в сущности значительная часть его поэзии — это плач по пути к Богу, который для него утрачен. И найти этот путь, вернуть его Иннокентий Федорович не может, но хотя бы, в отличие от огромного количества современников, понимает, что этот путь существует.

С. Арутюнов

— Да. С какой-то горькой жалостью он припоминает библейские сюжеты, они порой сквозят в его поэтике, хотя кажутся какими-то, ну пусть не навязанными, но он припоминает, что было так. А было следующим образом. Я сейчас вот силюсь найти замечательное стихотворение, которое готов был привести, но я наметил так много стихов, что все их, конечно же, не прочесть. Упоминание Христа несколько раз встречается в его наследии. А можно еще одно?

Д. Володихин

— Давайте, давайте. Это как раз будет очень уместно. Мы говорим о поэте, но говорить о поэте без его стихов совершенно бессмысленно.

С. Арутюнов

— Это то, что я не могу не прочесть просто вот во всей полноте. Это называется «Старая усадьба». Его надо особенно читать.

Сердце дома. Сердце радо. А чему?

Тени дома? Тени сада? Не пойму.

Сад старинный, всё осины — тощи, страх!

Дом — руины... Тины, тины что в прудах...

Что утрат-то!.. Брат на брата... Что обид!..

Прах и гнилость... Накренилось... А стоит...

Чье жилище? Пепелище?.. Угол чей?

Мертвой нищей логовище без печей...

Ну как встанет, ну как глянет из окна:

«Взять не можешь, а тревожишь, старина!

Ишь затейник! Ишь забавник! Что за прыть!

Любит древних, любит давних ворошить...

Не сфальшивишь, так иди уж: у меня

Не в окошке, так из кошки два огня.

Дам и брашна — волчьих ягод, белены...

Только страшно — месяц за год у луны...

Столько вышек, столько лестниц — двери нет...

Встанет месяц, глянет месяц — где твой след?..»

Тсс... ни слова... даль былого — но сквозь дым

Мутно зрима... Мимо... мимо... И к живым!

Иль истомы сердцу надо моему?

Тени дома? Шума сада?.. Не пойму...

Почти Фет, правда ведь, да? Усадебная такая лирика. А слышится что?

Д. Володихин

— Ну вот Фет — это в значительной степени ностальгия и в какой-то степени идеализация, но во всяком случае романтизация усадеб, их быта, старой нашей дворянской старины — времени екатерининских, времен александровских.

С. Арутюнов

— Да.

Д. Володихин

— А здесь, понимаете, чувство совершенно иное. Он тыкается в то, что сердцу дорого, и понять не может, а что, собственно, дорого? Он начинает это по частичке разбирать и ничего кроме пустоты, мрака и теней не обнаруживает.

С. Арутюнов

— Отчуждение — вот это, наверное, специальный даже термин: отчуждение. Это ведь родина, он ведь должен ощущать какие-то страсти, но страсти гаснут, утихают. Почему? Вот он в «Киевских пещерах» — можно еще, да?

Д. Володихин

— Давайте.

С. Арутюнов

— «Киевские пещеры». Я напомню, что это такое:

Тают зеленые свечи,

Тускло мерцает кадило,

Что-то по самые плечи

В землю сейчас уходило,

Чьи-то беззвучно уста

Молят дыханья у плит,

Кто-то, нагнувшись, «с креста»

Желтой водой их поит...

«Скоро ль?» — Терпение, скоро...

Звоном наполнились уши,

А чернота коридора

Все безответней и глуше...

Нет, не хочу, не хочу!

Как? Ни людей, ни пути?

Гасит дыханье свечу?

Тише... Ты должен идти...

Д. Володихин

— Ну что ж, скажем так, от благостных сочинений паломников это отличается самым решительным образом.

С. Арутюнов

— Противоположным. «Киевские пещеры» — вот это посещение Киево-Печерской Лавры и ее подземелий, да, где, в общем, благодатные мощи, да, монахов, великих подвижников лежат, видится ему путем во тьму, не к свету.

Д. Володихин

— Ну он скорее испугался.

С. Арутюнов

— Да, это страх человека, это клаустрофобия.

Д. Володихин

— Может быть, он опять сунулся искать тот потерянный путь и понял, что боится пройти по нему до конца.

С. Арутюнов

— Именно так. И вот какая сложная семантика. Человек, который как будто бы вырос в лоне христианской культуры, но пробует посмотреть на нее новыми глазами и не видит ничего. Ему зрение духовное застилает туман.

Д. Володихин

— Это, конечно, очень печальная ситуация. Ну что ж, несмотря на то что мы видим перед собою туман, тьму, тлен и прочие печальные вещи, тем не менее вот, дорогие радиослушатели, спешу напомнить вам, что здесь у нас светлое радио, радио «Вера». В эфире передача «Исторический час». С вами в студии я, Дмитрий Володихин. Мы ненадолго прервемся и буквально через минуту вновь встретимся в эфире. Не унывайте.

Д. Володихин

— Дорогие радиослушатели, это светлое радио, радио «Вера». В эфире передача «Исторический час». С вами в студии я, Дмитрий Володихин. И у нас в гостях замечательный поэт, доцент литературного института и главный редактор электронного журнала «Правчтение», Сергей Сергеевич Арутюнов. Мы продолжаем передачу, посвященную Иннокентию Федоровичу Анненскому. И я хотел бы задать вопрос, который, может быть, нас несколько отвлечет от кошмарных переживаний этого поэта. Собственно, многие его считают человеком в высшей степени петербургской культуры, человеком, который врос в контекст и северной столицы, и Царского Села, а в какой-то степени даже став одним из их символов. Что мы обнаруживаем в его стихах, действительно это так? Или это скорее случайное совпадение, это мнимость некая?

С. Арутюнов

— Иннокентий Федорович, казалось бы, пришедший из Петербурга, то есть ведь мы знаем петербургских поэтов и более эталонных как будто бы, да, ну по крайней мере что приходит на ум — это вот ранний Мандельштам, допустим, да, там Адмиралтейские иглы, Блок, допустим, с его каким-то да, вот просто воспеванием вот этого тяжелого, но какого-то светлого города.

Д. Володихин

— Белый.

С. Арутюнов

— Белый, да, — это вообще роман «Петербург», да, который написан экспериментальным таким, ритмической прозой, как говорят.

Д. Володихин

— И продолжающий его чудовищный роман «Москва», который лучше бы вообще не был написан.

С. Арутюнов

— Кстати говоря, да, роман «Москва» это, конечно, произведение уникальное, конечно, но лучше бы действительно не видеть многих строк. А все эти люди, они что родились для того, чтобы составлять славу Москвы или Петербурга? Да нет же. Через поэтику каждого из них проступает одна какая-нибудь мысль, которая мучила их всю жизнь. И уже поэтому мы прочитываем вот эти городские пейзажи как отражение их собственной, уникальной какой-то внутренней архитектоники. Те кто говорят, что Серебряный век отвергал предыдущую культуру, правы. Но отвергал ли чувство высокого Иннокентий Федорович? Никоим образом. Несмотря ни на какие жалобы. Вы же помните это хрестоматийное «Среди миров»? Позвольте, я прочту.

Д. Володихин

— Да, конечно.

С. Арутюнов

— Всего две строфы:

Среди миров, в мерцании светил

Одной Звезды я повторяю имя...

Не потому, чтоб я Ее любил,

А потому, что я томлюсь с другими.

И если мне сомненье тяжело,

Я у Нее одной молю ответа,

Не потому, что от Нее светло,

А потому, что с Ней не надо света.

Какое приятие и одновременно отрицание, да? Кто может понять вообще поэтическую душу кроме... ну кроме тех, кто страстно любит эти строфы до сих пор. Это ведь целый романс. Его пели в салонах, которые Иннокентий Федорович ненавидел, честно говоря...

Д. Володихин

— Обходил стороной.

С. Арутюнов

— Да, обходил стороной. Его пели под какие-то бравурные интонации, под совершенно неподходящие к ним. Это не надо петь. Это не надо слушать вот в этом исполнении, этот романс. Эти стихи надо читать. Потому что здесь-то как раз вся вот эта взаимная невозможность и бытия, и небытия, в этих всего двух строфах, как эталонное Блока — про улицу, фонарь, аптеку — читается. Прочитывается душой.

Д. Володихин

— То есть, иными словами, вот то что его окружало на склоне жизни — Петербург, Царское Село, утонченная культура — все то, в чем он не находил своего высокого смысла, но был ко всему этому так привязан, что из души вырвать это не мог и обессмыслить для себя не мог. Ну видимо, потому что это тот случай, когда город входит в человека, становясь частью его личности. Нельзя его любить, как нельзя любить собственную руку, но нельзя без него жить, как без собственной руки.

С. Арутюнов

— Без Царского Села уж по крайней мере. Потому что это единственное было, ну это как если бы у нас вот в Пушкино городе да, жил бы человек, который ну не мог бы без него. Я знаю таких людей, там замечательное есть поэты, до сих пор живущие. Это, конечно, даже не пригород, это отдельное нечто — отдельная культура, отдельные улицы, иногда похожие на московские, на наши вот так называемые спальные районы. Город — это то, что измучивает, конечно. Любой, даже самый маленький, который знаком тебе до последних камней.

Д. Володихин

— Даже самый маленький.

С. Арутюнов

— Даже самый маленький и уютный город — это то, что измучивает тебя тем, что вот этот образ есть в тебе и он пророс сквозь тебя, и ты не можешь так просто себя вот вырвать и, как Николай Степанович Гумилев, стремительно унестись в Абиссинию. Стремительно.

Д. Володихин

— Но Иннокентий Федорович другого склада. Очевидно, то что через него проросло, было, может быть, и мучительно, но без этого мучения он не мыслил ни себя, ни своей жизни.

С. Арутюнов

— Мучение было той службой, которая, вот чем-то религиозным, знаете, для него была эта мука. То есть это был тот долг души, который он отдавал каждый день.

Д. Володихин

— Понимание того, что если он не может разговаривать с Господом Богом, то он хотя бы может служить культуре, делая что-то полезное.

С. Арутюнов

— Послушайте:

Ноша жизни светла и легка мне,

И тебя я смущаю невольно;

Не за бога в раздумье на камне,

Мне за камень, им найденный, больно.

Я жалею, что даром поблекла

Позабытая в книге фиалка,

Мне тумана, покрывшего стекла

И слезами разнятого, жалко.

И не горе безумной, а ива

Пробуждает на сердце унылость,

Потому что она, терпеливо

Это горе качая... сломилась.

Это почти перед самой смертью. Или вот...

Д. Володихин

— Ну а я бы хотел сказать, что вот вы когда-то оценили Георгия Иванова как тоже в какой-то степени человека, оказавшегося под влиянием поэзии Анненского. И здесь видно, что эстетика-то очень схожая, а вот движения души разные.

С. Арутюнов

— Абсолютно. Это, вы знаете, можно найти у него и гумилевские стихотворения, честно говоря, как будто написанные Николаем Степановичем. Я попытаюсь, да, вот оцените, как будто Николай Степанович писал. Но тем не менее Иннокентий Федорович:

Я думал, что сердце из камня,

Что пусто оно и мертво:

Пусть в сердце огонь языками

Походит — ему ничего.

И точно: мне не было больно,

А больно, так разве чуть-чуть.

И все-таки лучше довольно,

Задуй, пока можно задуть...

На сердце темно, как в могиле,

Я знал, что пожар я уйму...

Ну вот... и огонь потушили,

И я умираю в дыму.

Ну отчаянность такая да, декадентская немножко, да, вот это: «я умираю в дыму», но все-таки.

Д. Володихин

— Такая несколько театрализованная. Но эпоха любила театрализацию, любила жест, любила красивые выражения, тяготела в какой-то степени к временам XVII–XVIII веков.

С. Арутюнов

— К барочности.

Д. Володихин

— Да, когда удачное слово делало человеку карьеру, а то и всю жизнь.

С. Арутюнов

— И как же, с какой страстью восприняли этот завет его молодые современники, Блок и Гумилев. С какой страстью, с какой нежностью. А вот еще одно, если позволите. Вот смотрите, он вызывает же к Господу:

Сила господняя с нами,

Снами измучен я, снами...

Хуже томительной боли,

Хуже, чем белые ночи,

Кожу они искололи,

Кости мои измололи,

Выжгли без пламени очи...

Что же ты видишь, скажи мне,

Ночью холодною зимней?

Может быть, сердце врачуя,

Муки твои облегчу я,

Телу найду врачеванье.

Сила господняя с нами,

Снами измучен я, снами...

Ночью их сердце почуя

Шепчет порой и названье,

Да повторять не хочу я...

Д. Володихин

— Ну это одна из самых сложных ситуаций в жизни интеллигента, это когда он верит, что Бог есть, и тем не менее не может уверовать в Бога, то есть, иными словами, для него это как будто попытка пройти сквозь каменную стену. Он знает, что ему дарована такая сила, но не решается это сделать, а лишь бьется лбом о холодный камень. Дорогие радиослушатели, мы вновь с вами пришли к переживаниям тяжелым и страшным. Вы понимаете, эпоха была такова, что она даже из самых страшных переживаний делала что-то прекрасное и даже чуть ли не игривое. И еще один символ эпохи, на этот раз музыкальный, прозвучит у нас в эфире — это «Весна священная» Стравинского.

Д. Володихин

— Дорогие радиослушатели, ну что, вы услышали, это такой Иннокентий Анненский в музыке. Это, в сущности, повторяю символ эпохи, только то, что читал Сергей Сергеевич — в словах, а то, что создал Стравинский — в звуках. Томление духа и, как сейчас любят говорить, духовный кризис русской цивилизации, он не привел к добру, ни то ни другое. И, в общем, утрата того пути, о котором тоскует Анненский, это великая утрата. Может быть, через много-много десятилетий, через сто лет, мы начинаем подбираться к тому, чтобы этот путь себе вернуть. Не будем обольщать себя надеждой, что мы славно на нем стоим, стоят немногие. Ну что ж, а мне осталось напомнить, что это светлое радио, радио «Вера». В эфире передача «Исторический час». С вами в студии я, Дмитрий Володихин. И что бы ни случилось сто лет назад, а сегодня, в XXI веке, мы продолжаем передачу, путь есть. Ну а теперь, пожалуй, пойдем к одному из самых знаменитых стихотворений Анненского, вот еще слово и вернее словосочетание, которое необыкновенно крепко связано с его личностью, с его творчеством и которое всегда приходит на ум образованному человеку, когда речь заходит о Иннокентии Анненском: «Царь змеи раздавить не сумел». Вот Сергей Сергеевич, как это возникло, чему это посвящено, что это такое? Ну и, конечно, в общем, я произвел строчку, а надо-то всю совокупность.

С. Арутюнов

— Совокупность семи строф я произведу. Речь идет, конечно, о том самом, кто обозначен Медным всадником на памятнике Петру, и змее, которая под копытом его коня не раздавленной, а наоборот взметнувшей голову...

Д. Володихин

— Знаменитый памятник в Санкт-Петербурге — тоже один из символов, но на этот раз не времени, а места — Санкт-Петербурга.

С. Арутюнов

— Знаете, судить о произведении искусства, скульптуре — ну так можно сказать, что, наверное, и Георгий Победоносец только вонзил копье в змия, но, в общем, мы не видим смерти змия, мы видим его взметнувшем голову, да, но что тоже мы так судим-то. Сумел он ее раздавить, царь Петр, допустим, и иной властитель сумел.

Д. Володихин

— Ну у нас-то, у православных, Георгий Победоносец имеет древнюю иконографию, на которой вообще нет никакого змея.

С. Арутюнов

— Вот именно.

Д. Володихин

— Есть то же копье духовное, которое держит святой Георгий. А змей это, в общем, упрощение некоторое, которое пришло к нам скорее из западноевропейской иконографии и полюбилось. Сначала пришло на монеты потом на иконы, на фрески и так далее. Но это, в общем, очень красивый символ, но не вполне наш. Наш святой Георгий проще и, ну как бы это правильно сказать, надежнее.

С. Арутюнов

— Наверное.

Д. Володихин

— Ну возвращаясь к Медному всаднику.

С. Арутюнов

— «Петербург».

Желтый пар петербургской зимы,

Желтый снег, облипающий плиты...

Я не знаю, где вы и где мы,

Только знаю, что крепко мы слиты.

Сочинил ли нас царский указ?

Потопить ли нас шведы забыли?

Вместо сказки в прошедшем у нас

Только камни да страшные были.

Только камни нам дал чародей,

Да Неву буро-желтого цвета,

Да пустыни немых площадей,

Где казнили людей до рассвета.

А что было у нас на земле,

Чем вознесся орел наш двуглавый,

В темных лаврах гигант на скале, —

Завтра станет ребячьей забавой.

Уж на что был он грозен и смел,

Да скакун его бешеный выдал,

Царь змеи раздавить не сумел,

И прижатая стала наш идол.

Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,

Ни миражей, ни слез, ни улыбки...

Только камни из мерзлых пустынь

Да сознанье проклятой ошибки.

Даже в мае, когда разлиты

Белой ночи над волнами тени,

Там не чары весенней мечты,

Там отрава бесплодных хотений.

Д. Володихин

— Ну вот, собственно, империя и интеллигенция — то что было так сложно и красиво в вашем исполнении, Сергей Сергеевич, я в двух словах очень грубо передал, как будто взял рубанок и прошелся по фигурному наличнику. Но тем не менее: империя и интеллигенция. Санкт-Петербург, Петр I, глыбище Медного всадника из скалы, на которой он стоит. И, в общем, ощущение того, что сохраненная и даже воздвигнутая империя не спасает от наступления хаоса, от падения в бездну, которую, видимо, Иннокентий Федорович в будущем предчувствовал. Но в чем ощущение проклятой ошибки?

С. Арутюнов

— Казалось бы, речь идет о Петербурге. Вот сон о Петербурге — это вообще традиция, да, что город обратно погружается в болото. Дело в том, что основание Петербурга и роль его в империи действительно краеугольна, и это выступление на европейскую авансцену с помощью Петербурга дало стране огромное количество очень прихотливых исторических поворотов.

Д. Володихин

— Новых символов.

С. Арутюнов

— Новых символов. Но и новых жертв. Интеллигент считает жертвы, он арифметик, вы знаете, он складывает: вот в этой войне погибло столько-то, вот в этой революции столько-то, значит, не надо было.

Д. Володихин

— В этом сражении столько-то крови пролито.

С. Арутюнов

— Значит, не надо было соваться в европейские дела. Мне порой тоже приходит эта мысль, что напрасно мы лили кровь в Европе, а надо было загородиться надежным валом и пропускать только самых благонамеренных людей оттуда к нам.

Д. Володихин

— То есть, иными словами, вот он восклицает: ни кремлей...

С. Арутюнов

— Эту строку вообще простить невозможно. Вы, Иннокентий Федорович, простите меня, но я не могу простить вам этой строки. Как это так: ни кремлей, ни чудес, ни святынь?

Д. Володихин

— Нет-нет, это, может быть, просто результат того, что произошло. Проклятая ошибка — это то, что царь направил Россию на своем могучем скакуне в Европу, и то, из чего Россия вышла, из колыбели...

С. Арутюнов

— Ну имперской.

Д. Володихин

— Светлой, уютной, да православной. Связанная с Москвой, с кремлями, с святыми, с почитанием Господа Бога и Пречистой, и Николы скоропомощника — то что составляло смысл жизни и в европейских скитаниях потерялось. Он говорит, что этого нет, но в этом и есть ошибка.

С. Арутюнов

— Ошибка в том, чтобы заменить вот эти деревянные кремли, дышащие временем, да, устоем каким-то, да, глобальным, камнем. То есть войти в Европу, накинув на себя личину европейскую, да. Это Санкт-Петербург — это такой немножко город-оборотень — он притворился северной Венецией, чтобы вызвать какое-то доверие со стороны Европы, как недавно еще у нас говорили: приток иностранных инвестиций.

Д. Володихин

— А камень — это холод рацио, в общем, и для допетровской цивилизации, по которой, может быть, не чувствуя ее, но чувствуя, что утеряно что-то важное, скорбит Иннокентий Федорович. Для него, может быть, то что было до Петра, это так же далеко, как античная Греция, ему столь сильно нравившаяся.

С. Арутюнов

— Он в античной Греции искал какого-то аналога, вы знаете, он искал благодейственной чистоты отношений человеческих, простоты какой-то он искал в этой антике. Надо сказать, что Еврипид, он это, конечно, не Аристофан, комедиограф, это, конечно, не Софокл, с его громкой трагической лирой, но Еврипид умел, вот это такой аналог он себе нашел там, за две с лишним тысячи лет, может быть, даже он нашел аналог вот в этих трагических пьесах, того как бы он хотел бы, желал бы видеть людей и их отношения. Да, они несовершенны, но они хотя бы не пронизаны каким-то налетом откровенного уж цинизма. Там ясно видно, кто подлец, чуть ли не изначально. У Еврипида — ну это долгий разговор, конечно, но там практически с самого начала ясно, кто как себя проявит. Это тоже такой античной экзистенциализм.

Д. Володихин

— Ну что ж, мы видим человека с чрезвычайно сложным религиозным чувством, Оно есть, оно сильно, оно даже мучительно. Человек, который ищет ампутированную у него самим состоянием общества часть души, взывает к Богу и отчаивается, думая, что ответа не будет никогда и никакого.

С. Арутюнов

— Можно прочесть эту самую строфу?

Д. Володихин

— Ну что ж, давайте еще одну строфу.

С. Арутюнов

— Просыпаюсь. Ночь черна.

Бред то был или признанье?

Путы жизни, чары сна

Иль безумного желанья

В тихий мир воспоминанья

Забежавшая волна?

Нет ответа. Ночь душна.

Нет ответа.

Д. Володихин

— Ну что ж, время нашей передачи подходит к концу. Я хотел, может быть, послушать об одной печальной истории, связанной уже с последними днями в судьбе Иннокентия Федоровича. Та история, о которой очень жалел Николай Степанович Гумилев. И Анненский долгое время не стремился печатать свои стихи, если что-то выдавал, то ничтожными порциями, был человек, преданный идее совершенства. И вот он отдал ему публикацию. Гумилев отодвинул эту публикацию на какое-то время, уважая Иннокентия Федоровича, но думая, что ну ничего страшного. И тот умирает, не увидев напечатанными свои строки. Вот до какой степени впоследствии тот же самый Гумилев и те же самые акмеисты были ну не то что преданы, во всяком случае находились под влиянием Иннокентия Анненского?

С. Арутюнов

— Они не могли не видеть, кто он. Ну то есть это не старший брат, не отец, но это тот, кто вдохновлял их на несколько десятилетий, то есть, знаете, такой мотор эстетический бывает, прародитель какого-то направления эстетического, это просто мотор, который работает, вне зависимости от того, жив он или мертв. Он направил их. Вот бывает такой учитель, истинный учитель, который направляет усилия поэтические в каком-то направлении. И вот здесь, конечно, произошла ну полнейшая смена курса вообще русской поэтики основной, генеральной ее линии, вместе с этой фигурой. Поскольку до этого присутствовавшие в лирике и Аполлон Григорьев, скажем, трагический, и где-нибудь даже Полежаев, и другие такие вот певцы тоски, беспросветности и так далее, они все-таки от Анненского отстояли еще на долгие десятилетия. Они все-таки были еще, прилежали к середине XIX века. Это язык XX века, я подчеркну, это эстетика XX века, она никак не сочленяется, скажем так, с античностью, то есть она не пропитана этими всеми, знаете, Гекатами, Гекубами и прочими Аполлонами, там они не летают. А что же касается действительно вот этого отношения к поэзии, то Иннокентий Федорович издавался под псевдонимом «Ник. Т-о» — то есть так же «Никто», как назвал себя циклопу Одиссей: «Никто». То есть он считал себя хитроумным Улиссом, который может, в силах обмануть это огромное око жизни, смотрящее на него. Конечно, никого он не обманул, а просто осел на ступенях вокзала, когда собирался в очередной раз ехать куда-то. Очевидно, из Царского Села в Петербург. И, по свидетельствам, он просто опустился на ступени. Это была мгновенная смерть от разрыва сердца в 54 года.

Д. Володихин

— Ну во всяком случае он оставил своим преемникам (я не знаю, насколько можно о поэтах говорить, что есть учителя, преемники, наследники и так далее), во всяком случае людям, для которых он был дорог, заряд сложной религиозной философии, заложенной в поэзию. Дорогие радиослушатели, я хотел бы от вашего имени поблагодарить за эту сложную религиозно-философскую беседу Сергея Сергеевича Арутюнова. И мне остается сказать вам: спасибо за внимание, до свидания.

С. Арутюнов

— Всего доброго.

Мы в соцсетях
ОКВКТвиттерТГ

Также рекомендуем