В гостях у Дмитрия Володихина был доцент Литературного института имени Горького, главный редактор портала pravchtenie.ru Сергей Арутюнов.
Разговор шел о личности, непростом жизненном пути и литературном наследии русского писателя Алексея Николаевича Толстого. Сергей рассказал, как в творчестве известного писателя отразилась история России конца XIX — начала XX века.
Ведущий: Дмитрий Володихин
Д. Володихин
— Здравствуйте, дорогие радиослушатели, это светлое радио, радио «Вера», в эфире передача «Исторический час». С вами в студии я, Дмитрий Володихин. Сегодня наша программа будет посвящена писателю, который никому до конца не был своим, но никому до конца не был чужим, имел титул графа, но неизвестно, был ли дворянином. В своей великолепной аристократической семье считался бастардом, в советской литературе также считался бастардом, но только идейным, а вот для русской литературы он сын родной, один из лучших. Итак, Алексей Николаевич Толстой. И сегодня у нас в гостях доцент Литературного института, главный редактор портала «Правчтение» Сергей Сергеевич Арутюнов. Здравствуйте.
С. Арутюнов
— Здравствуйте.
Д. Володихин
— Ну что ж, традиционно, когда мы говорим о крупной исторической фигуре, в данном случае историко-литературной фигуре, человеке, который отбрасывает тень на всю эпоху, я прошу наших гостей сказать несколько слов в качестве визитной карточки этого человека, так, чтобы что-то очень важное, основное закрепилось в умах наших радиослушателей и они об этом вспоминали, когда речь заходит об Алексее Николаевиче Толстом.
С. Арутюнов
— Алексей Николаевич — это герой плутовского романа, натурально. Почему — есть такой жанр в испанской литературе: роман плутовской, он обычно повествует о молодом человеке без связей и денег, который хитроумным образом путешествует по миру, по замкам, по угодьям, обманывает богатых господ и в конце концов счастливо женится и живет до самой смерти с огромным капиталом, вот мне Алексей Николаевич просто чудовищно напоминает вот такого героя плутовского испанского еще романа.
Д. Володихин
— Ну да, изначально еще вообще «Кот в сапогах».
С. Арутюнов
— Да. Почему — я бы не хотел здесь совершенно серьезно обсуждать вот эти версии о том, кто был его отец, это совершенно неважно, потому что, знаете, оказывается проблема с происхождением у столь многих господ, которых мы знаем, это и Александр Иванович Герцен, если помните, я тут писал статью о Фете совсем недавно — те же самые проблемы.
Д. Володихин
— Иван Иванович Бецкой. Во всяком случае у нас тут православное радио, мы намекнули на то, что проблема есть и двинулись дальше.
С. Арутюнов
— Да, именно, совершенно неважно, кем был его отец, совершенно неважно, какой у него был титул, в литературе у него истинно графский титул.
Д. Володихин
— Ну что ж, давайте попробуем отследить от азов его жизни судьбу.
С. Арутюнов
— 1882 год, рождение, сохранились фотографии маленького Алексея Николаевича с мамой, это довольно такая полная женщина с немножко таким жалобным и тревожным выражением на лице, потому что 20 лет она добивалась вот этого самого графства для сына, почему было важно добиться его — потому что от титула зависело и поступление в университет, образование, дальнейшая социальная карьера, в том государстве Российская империя это было очень важно, это был такой социальный лифт.
Д. Володихин
— Ну что же, и получил он бонусы от своего титула?
С. Арутюнов
— Нет.
Д. Володихин
— То есть хотелось этот титул пустить на благо ребенку, но ребенок как-то свернул на иную дорогу.
С. Арутюнов
— Да, Алексей Николаевич получил кое-какое образование, скажем так, какими-то тропами он шел, ранняя его женитьба в 19 лет в 1901 году, она все исправила, она очень о многом говорит, тут же родился ребенок, брак не удался, в 7-м году они разводятся, ранние визиты за границу и раннее усвоение одного: что не будешь сам хватким — никакой титул тебя не спасет.
Д. Володихин
— А вот «кое-какое образование» — это все-таки что?
С. Арутюнов
— Ну, это Московский университет, который мог при желании давать так много буквально с этой университетской скамьи...
Д. Володихин
— Но при желании учащегося.
С. Арутюнов
— Естественно, он мог давать не просто какую-то обильную частную практику, он мог давать великолепную госслужбу, так вот никакого пути, ни военного, ни юридического, ни медицинского, ни филологического Алексей Николаевич как бы не избирает, а с детства он, видимо, писателем, может быть, быть и не собирался, но рука ведет сама.
Д. Володихин
— Ну что ж, богоспасаемый Московский императорский университет не дал стезю Алексею Николаевичу, но уже, насколько я помню, будучи учащимся, он, как бы это правильно сказать, пристрастился к литературе.
С. Арутюнов
— Слушайте, я удосужился и прочел первый опыт Алексея Николаевича — это то, о чем стоит говорить, наверное, на православном радио, но вообще, в принципе, вот в словесности говорить совершенно не стоит. Я, в частности, приник к его циклу «Дафнис и Хлоя», о котором почему-то было много разговоров — это такое подражательство почему-то 18-му столетию, причем еще до Сумарокова, до Ломоносова и до Тредиаковского, что, казалось бы, не о чем здесь говорить, ну какой-то там флиртующий элемент, какие-то там начала, я не понимаю, что заставило Брюсова говорить о молодом авторе, как о состоявшемся, как о серьезном...
Д. Володихин
— Может быть, просто Серебряный век воспринимал картины антики, как нечто родное.
С. Арутюнов
— Естественно, он же был языческим.
Д. Володихин
— Ну да, в принципе это узнавание даже не языческое, а скорее узнавание того, что люди, составляющие литературную элиту, считают частью кругозора образованного человека, вот «Дафнис и Хлоя» — часть того, что по идее надо знать, вот узнавание состоялось — хорошо. Вот Алексей Николаевич, конечно же, не в этот момент просиял в нашей литературе, когда появились его сильные вещи первые самые, те, которые действительно стоят много?
С. Арутюнов
— Случиться должна была революция, к революции у него было написано довольно много, но первый подготовительный этап он учинил в эмиграции, он вдруг ужасно увлекся русскими сказками, он написал их огромное количество, они читающей публике сегодняшней и той, которая была, практически остались неизвестными, там, наверное, штук 50 оригинальных сюжетов, совершенно оригинальных, это не перепись афанасьевского наследия, это то, что он воспринял от народа, это очень важная вообще сумма его наследия, которая, с одной стороны, разворачивается в фантастику, с другой стороны, в сугубый реализм, вот это две ветви, которым он был верен до самой смерти. Он пробует пьесы, которые где-то идут без особого успеха, театральные пьесы, он же универсал, он владел всеми жанрами, он поставил это себе задачей — в каждом жанре словесности добиться абсолютного успеха, не все удалось разумеется, но он пишет пьесы, и наконец у него появляются совершенно блистательные рассказы, это очень сложный жанр — дореволюционные рассказы Алексея Толстого, идет осмеивание разлагающегося барства, он рисует его в карикатурных тонах, но, с другой стороны, мне никак не забыть рассказа «Архип» — это рассказ о кровной мести: барин, который обвиняет конокрада и выдает его на растерзание, встречается потом в собственном же доме с тайным братом этого растерзанного конокрада, своим же слугой, который убивает его, и усадьба полыхает. Этот леденящий душу рассказ принадлежит к дореволюционному вот этому циклу, там еще множество сюжетов, довольно таких страшных, немножко это Шолохова напоминает «Донские рассказы».
Д. Володихин
— Ну, это скорей, у Шолохова напоминает Алексея Николаевича Толстого.
С. Арутюнов
— Разумеется, вот по жестокости, по какой-то фабуле, которая предельно сжата и если бы Толстой заимствовал какие-то ходы, то, скорее, это дух Проспера Мериме, новелла.
Д. Володихин
— Скажем так, это своего рода червоточина до червоточины.
С. Арутюнов
— Да.
Д. Володихин
— Хорошо. В принципе, до революции Толстой известен действительно своим рассказами, рассказами о жизни усадеб, то, что он знал сам, на собственном опыте и, конечно, все это делается сочно, потому что используется не только мощный совершенно, может быть, зараженный сильными страстями ум, но при этом еще и наделенный даром Божьим, а еще и знания того материала, на котором Алексей Николаевич это пишет. Но мы немножко перескочили через революцию и эмиграцию, что такое Алексей Николаевич Толстой в 1917 году, каким образом он оказывается за рубежом и в какой ситуации он там пребывает?
С. Арутюнов
— Второй брак его был с мадам Дымшиц, которая была родом из Одессы и постепенно с тем, как красная армия отвоевывала все больше и больше, они постепенно оказывались там, то есть в Одессе, южнее и южнее, проезжая через Екатеринодар, проезжая через какие-то пространства, которые были охвачены, что было немаловажно для «Хождения по мукам» потом, бандами Махно через вот эту Украину и постепенно оказываясь в Одессе, они обнаружили для себя, что, в общем-то, все образованные люди нашего круга, они сейчас собираются переправиться через море.
Д. Володихин
— Ну а, допустим, пьесы — я слышал, что в эпоху пребывания на территории, которую контролировали белые силы на юге России, какие-то пьесы Толстого выходили на сцене, ставились.
С. Арутюнов
— Да, ставились и публика была скорее равнодушна, пара хлопков, вот свидетельство этой неудачи он описывал в письмах, он часто писал Корнею Ивановичу Чуковскому, который бестрепетно оставался на своем рабочем месте и пайками снабжал огромную часть то Москвы, то Петербурга, бегал все время, и он часто писал ему, и есть свидетельство независимое о том, как шли эти пьесы. Знаете, он очень рано пробует фантастические сюжеты и несмотря на то, что в общем-то, казалось бы, обстановка совершенно сюрреалистическая: две России, враждующие между собой, какая-то просто Речь Посполитая наваливается на Владимирскую Русь, допустим. Пьесы не идут, нет там чего-то основного, какой-то сердцевины, что ли, какого-то тайного хода к сердцу, то есть они читаются, они могут ставиться, но носят характер, может быть, тогда это не соответствовало времени, может быть, тогда с упоением слушали выступление каких-нибудь, знаете, картонных паяцев вроде Вертинского, каких-то таких вот Пьеро печальных, у Толстого все более витально, он пытается показать, и он не принимает стороны, здесь нет плакатности...
Д. Володихин
— Алексей Николаевич жизнелюб и для него обилие проявления эмоций, проявление борьбы в жизни, оно интереснее, чем чистая литературная форма, а тогда экспериментировали с формой, поэтому он оказался немного на обочине. Ну вот, допустим, да, Одесса и дальше как, куда он эмигрирует, как он там устраивает свою жизнь?
С. Арутюнов
— У него был краткий Константинопольский период, разумеется, как у всех, потому что пароходы все прибыли туда.
Д. Володихин
— Из Крыма эмигрировал?
С. Арутюнов
— Да. Краткий Константинопольский период, который заканчивается тем, что они счастливо бегут оттуда. Берлин, Париж, там он живет довольно на широкую ногу, это свидетельство его жены, тогда уже Крандиевская за ним замужем.
Д. Володихин
— Третья?
С. Арутюнов
— Да. Есть письма, она пишет кому-то в Россию, что: «Знаете, жили мы, наверное, неплохо и в месяц там уходило 1500 рублей», я присвистнул здесь, потому что 1500 рублей для бедного эмигранта — это очень солидно и здесь сразу у меня, у конспиролога такого матерого, родилась сразу идея о том, что велись какие-то переговоры с оставленной родиной и выполнялись какие-нибудь разведывательные функции просто по описи тех, кто приехал, писались какие-то отчеты, потому что легкое, бойкое перо, вы знаете, огромное количество знакомств и вот эта подозрительная кличка «Алешка», которой его все наделяли...
Д. Володихин
— Ну подтвердить-то мы это можем или нет?
С. Арутюнов
— Нет, мы это видим только по тому, как расточительно проживают Толстые в Париже.
Д. Володихин
— Иными словами, можно подозревать, но нельзя подтвердить.
С. Арутюнов
— Нет, нельзя.
Д. Володихин
— Дорогие радиослушатели, это светлое радио, радио «Вера», в эфире передача «Исторический час», с вами в студии я, Дмитрий Володихин, и мы с главным редактором портала «Правчтение» Сергеем Сергеевичем Арутюновым обсуждаем судьбу и труды Алексея Николаевича Толстого. Ну вот, продолжая разговор об эмигрантском периоде в жизни Толстого, там он написал что-либо значительное?
С. Арутюнов
— Скорее, он собирал материалы и придумывал, что он будет писать в дальнейшем, то есть идет какое-то такое накапливание опыта, поскольку опыт этот действительно небывалый.
Д. Володихин
— Но он имеет определенную все-таки уже известность, как писатель, который получил популярность еще до революции, в 1923 году его зовут вернуться в советскую Россию, он живет, по вашим словам, неплохо. Во-первых, почему его зовут? То есть достаточно известный человек или еще какие-то причины, не только потому, что советской власти хочется перевести на свою сторону некоего знаменитого литератора, а во-вторых, почему он едет? Живет как вы сказали, неплохо, естественно, тоска по Родине, по своей земле — это важные причины, были ли иные причины?
С. Арутюнов
— Конечно, были. Как вспоминает, по-моему, Гиппиус: на пороге, отъезжая, он бросает братьям-писателям такую фразу, это, конечно, свидетельство постороннее, но вполне могло случиться: «Я-то уеду, хотя бы питаться буду нормально, а вы здесь с голоду подохнете», он же чувствовал приближение вот этой самой нищеты, потому что Запад увлекается русским писателем на пару лет и потом все это сходит на нет, и потом начинается то же самое, что, вы представляете, Бунин получает «Нобелевку», а спустя два года уже чуть ли не Симонов пишет прошение о том, чтобы ему как-то вот помочь с деньгами, потому что ну все растрачено.
Д. Володихин
— Значит, выходит, он кормился в какой-то степени литературными трудами и почувствовал, что эти литературные труды приносят ему меньший и меньший доход, как и остальным писателям из русской эмигрантской среды. Хорошо, ему, допустим советская власть предложила зажиточное существование, ну и что там обычно предлагают: публикации, известность...
С. Арутюнов
— Стол и дом, как в басне Крылова.
Д. Володихин
— Стол и дом, хорошо. Но предложила она ему зачем? Собственно, советской власти просто нужен был известный литератор, который переходит на ее сторону или что-то еще?
С. Арутюнов
— Я думаю, что условием было написание правдивого романа о гражданской войне, и он это условие выполнил вчистую.
Д. Володихин
— Иными словами, нужна была точка зрения на революцию, которая устраивает советское правительство и вместе с тем сделанная сильным автором, не каким-нибудь бездельником-штукарем. Ну хорошо, Алексей Николаевич на это соглашается, жалел ли он когда-нибудь, что покинул эмигрантскую среду и переселился в Россию?
С. Арутюнов
— Никогда, напротив, есть его высказывание, я процитирую сейчас, конечно, не точно, но общий смысл я передам безукоризненно, вот поверьте мне: «Я уехал в советскую Россию, потому что почувствовал невероятные перспективы, я ощутил эти открывающиеся горизонты там, в благополучной Европе, я уезжал в разрушенную гражданской войной страну, но я точно знал, что вся моя жизнь — это отъезд из этой самой благополучной Европы, что именно в советской России я получу то, чего нигде больше в мире получить не смогу», вот смысл.
Д. Володихин
— Ну что ж, в его жизни так все это и сбылось, но надо сказать, когда читаешь биографию Алексея Николаевича Толстого, написанную таким асом трудов на биографической ниве, как Алексей Варламов, видишь то, что первые годы жизни «красного графа» были чрезвычайно тяжелы, своя же пролетарская писательская братия травила его, не давала ему встроиться в литературу, не давала публиковаться, не давала устроиться нормально и, конечно же, плевала грязью через разные органы печати, то есть первые годы он чувствовал себя крайне тяжело, насколько я понимаю.
С. Арутюнов
— Это был термин, который сейчас позабыт, но литературоведы помнят его наизусть и назубок, называется «попутчики», единственный кружок, куда он мог прийти — это образовавшиеся «Серапио́новы братья», куда входили в разные периоды вот эти самые люди, которых называем мы формалистами, и то ведь после того, как они с распростертыми объятиями приняли к себе, они стали его поругивать и сделались ему чуть ли не злейшими врагами, формалисты, я имею ввиду там: Шкловский, Тынянов, Тынянов особенно ироничен, мы же не будем сейчас сравнивать, кто был более злобен к нему: оставшийся за границей, скажем, Бунин или Тынянов, который остался здесь, в советской России, оба достаточно не просто прохладны, он вызывает в них живейшую неприязнь.
Д. Володихин
— Но Бунин-то все-таки впоследствии сказал: «Да, Алексей Николаевич уехал, да, туда, к большевикам, но все же в Россию, в Россию», то есть Бунин хотя бы понимал и этот мотив, мотив тоски по своей родной земле, а не только жажду карьеры. Ну, допустим. Для Тынянова, для наиболее своего из писателей советской России, для Толстого, Толстой все-таки был неродной, Толстой был все-таки приймак, чужой, остальные уже нечего говорить, таким образом, в общем, в довольно тяжелой атмосфере работает Алексей Николаевич, в какой момент он начинает выбираться из этой ситуации? Даже, помнится, Варламов говорит, что ему сообщали, что через некоторое время его арестуют, буквально за месяц он написал пьесу «Хлеб», такую хвалебную в отношении Сталина и впоследствии по этой пьесе еще фильм поставили и таким образом спасся от ареста, но вот эта ситуация, она долго мешала жить Толстому, как он из нее вышел, за счет чего?
С. Арутюнов
— 20-е годы — это вообще, конечно, годы сумерек, потому что надо сказать, и в стране очень плохо с тем же самым хлебом, это действительно защитное произведение, которым Алексей Николаевич обеспечил себе несколько лет для спокойной жизни, но это темное время для жизни вообще всей русской цивилизации, потому что медленно начинает страна выбираться, здесь никто не живет хорошо, это несмотря на то, что человеку выделен дом на Никитских воротах, это бедная жизнь, те, кто был в музее Алексея Николаевича, они прекрасно представляют, что это не было роскошество, вот за забором уже в конце 20-х годов начал шиковать Горький, Горький собирал нэцкэ — маленькие японские фигурочки и персидские ковры, он был коллекционер, он хвастался этими персидскими коврами уже в 20-х годах перед оголодавшими, падавшими на эти ковры писателями, а Алексей Николаевич не живет богато...
Д. Володихин
— Это все-таки вопрос близости к лидерам партии, там Алексей Максимович гораздо ближе, чем Алексей Николаевич.
С. Арутюнов
— Так Алексей Максимович — олигарх, настоящий олигарх, он получал самые большие гонорары в истории за писательство.
Д. Володихин
— Вот каким образом Толстой из этой своей довольно сложной ситуации выкарабкивается? Да, плохо всем, большинству плохо, кроме вот этой самой элиты, но тем не менее все-таки Толстой через некоторое время придет к довольно не то, что сносному существованию, а к тому, что у многих считалось предметом зависти.
С. Арутюнов
— Он избирает стратегию, которая окажется безошибочной. Есть такое понятие, которое употребляется уничижительно: «беллетристика», но сейчас употребляется, скажем, в западном литературоведении — это формульное повествование и наконец вот наш почти прижившийся вот этот уродец, как массовая литература.
Д. Володихин
— Ну, жанровая литература.
С. Арутюнов
— Да, Он пишет такие замечательные фантастические романы небольшие: «Аэлита» и «Гиперболоид инженера Гарина», что не признать его уже нельзя.
Д. Володихин
— Ну, «Аэлита» и «Гиперболоид инженера Гарина» — вещи выдающиеся до сих пор, вот сейчас, сегодня одна из главных премий в фантастике называется «Аэлита», ее вручают в Екатеринбурге. И «Аэлита» — это ведь в сущности очень хитрое произведение, да, там говорится о том, как два человека из советской цивилизации полетели на Марс, инженер и мастер, и там столкнулись с некоей умирающей древней цивилизацией, вместе с тем они были теми бациллами с красной России, которые взбунтовали то, что находилось в неких анклавах бедной и агрессивной тьмы, в результате посеяли там семена революции. Однако, если всматриваться в «Аэлиту», то ведь, по сути дела, Алексей Николаевич вежливо сказал: «чума на оба ваши дома», два человека, мягко говоря, странных и неадекватных, которые разрушают марсианское сообщество и марсианское сообщество, которое, как в песнях Вертинского — такое фарфоровое и нежизнеспособное, что под легким тычком оно падает и рассыпается, а иными словами он сказал: «вот я не люблю вашу советскую власть, я не люблю императорскую Россию, мне ничего из этого не близко, ни литература тех времен, ни литература этих, но я настолько талантлив, что так о вас расскажу, что все будут читать».
С. Арутюнов
— Огромное количество смыслов сейчас прочитывается в «Аэлите», я очень советую нашим дорогим радиослушателям еще раз всмотреться в эти концепции, ведь именно, хотя был уже Богданов, с «Красной звездой».
Д. Володихин
— Но в литературном плане он ниже намного.
С. Арутюнов
— Намного, да, все-таки это технарь, а Алексей Николаевич, он природный гуманитарий, причем высшего класса и именно концепция Толстого легла в основание «Марсианских хроник» Рэя Дугласа Брэдбери и это действительно Марс умирающий, холодный и очень воинственный когда-то. И именно эта концепция легла в основу рассказов Шекли о Марсе, есть у него такое «Абсолютное оружие», если кто-то забыл, я советую перечесть этот рассказ Роберта Шекли.
Д. Володихин
— Я бы еще напомнил, что существует Берроуз...
С. Арутюнов
— Да, Эдгар Райс Берроуз существует, кстати, предшествующий чуть-чуть, да?
Д. Володихин
— Да, было на чем работать Алексею Николаевичу.
С. Арутюнов
— Да, ведь пошли в обработку и материалы первых работ Циолковского, еще практически неизвестного никому, который выпускал тощие брошюрки в Калуге. А в результате-то мы имеем соотношение советской России, еще раздолбанной гражданской войной и цивилизацией, напоминающей вовсе не Египетскую, а напоминает она Хеттскую цивилизацию по воинственности, это хетты, причем это помесь их с халдеями, по вооружению, по уже известным тогда работам это очень сложный гибрид, и возглавляет его вот эта женщина, то есть она не возглавляет, она принцесса, дочь правителя, этот рассказ будет буквально обработан Брэдбери в одной из новелл «Марсианских хроник», там одной женщине видится сон об огромном пришельце с Земли, в которого она влюбляется, и этот сон потом воплощается в жизнь.
Д. Володихин
— Ну что ж, я бы хотел напомнить, что был еще один роман, с радостью экранизированный в советской России неоднократно — это «Гиперболоид инженера Гарина». «Аэлиту» экранизировали один раз, она оказалась очень сложна и для какого-то экспериментального кино, немого, с футуристическими костюмами, декорациями, это было интересно, а вот, например, сейчас это поставить было бы очень сложно, потому что роман, несмотря на то, что беллетристика, фантастика, литературно до такой степени утончен, что в нем каждый находит свой слой того, что дает ему Толстой, а «Гиперболоид инженера Гарина», конечно, проще, приключения, вроде бы абсолютно просоветский, вроде бы показывает нам, до какой беды может довести мир империализм и как ему русские инженеры в этом помогают, но, понимаете, инженер Гарин — природный русский гений — это раз и два —у него вся эта чудовищная катавасия с крахом мира, она ведь показывает, в основном, то, что человеком вертит некая стихия, которая не контролируется никем, никакими правительствами, партиями, она может завернуть землю куда угодно, в этом отношении Толстой был пророк, на весь 20-й век предсказал — мы не можем ничего исправить, нас будет так заворачивать в узлы, что только держись. Ну что ж, сейчас мне не хотелось прерываться, но придется, надо напомнить о том, что это светлое радио, радио «Вера», в эфире передача «Исторический час», мы вспоминаем истории, которые когда-то написал Алексей Николаевич Толстой, который до сих пор здорово читается. С вами в студии я, Дмитрий Володихин, мы ненадолго прерываемся для того, чтобы буквально через минуту вновь продолжить разговор об Алексее Николаевиче Толстом.
Д. Володихин
— Дорогие радиослушатели, это светлое радио, радио «Вера», в эфире передача «Исторический час», с вами в студии я, Дмитрий Володихин. У нас замечательный гость — доцент Литературного института, известный поэт и главный редактор литературного портала «Правчтение» Сергей Сергеевич Арутюнов. Мы разговариваем о литературном наследии и судьбе Алексея Николаевича Толстого. Как бы ни был хорош его тандем романов «Аэлита», «Гиперболоид инженера Гарина» все-таки это не то, что можно считать делом жизни Алексея Николаевича Толстого, все-таки иной роман сделал его настоящей большой знаменитостью и это, конечно, «Хождение по мукам», вот история написания этого романа, мы помянули о том, что очевидно от Алексея Николаевича ждали, можно сказать, требовали, выставляя условием переезда в советскую Россию, что роман о гражданской войне будет им создан, с одной стороны, понимали, что он достаточно самостоятельная величина, в 20-е годы это еще понимали, потом это понимание будет утрачено в отношении писательского труда, с другой стороны, этот роман должен был по определению закончиться в пользу «красных».
С. Арутюнов
— Телегин и Рощин — два, казалось бы, антипода, взяты, как барометр вот этого странного бытия, которое наступило после 17-го года. Прекрасная экранизация, кстати говоря, 70-х годов в духе такого смутного времени, предшествующего перестройке и гласности.
Д. Володихин
— А еще была старая, довольно прямолинейная.
С. Арутюнов
— Старая, конца 50-х годов экранизация мне меньше нравится вот почему: отсутствие любимых актеров, самых любимых, которых я просто, вот Соломин, Ложкин — это то, что берет за сердце до сих пор, особенно первые серии даже, там, где еще нет гражданской войны, но уже есть футуристы, есть декаданс и есть Казаков, который изображает декадентского поэта блистательно...
Д. Володихин
— Бессонова: «Каждый молод, молод, молод, в животе ужасный голод».
С. Арутюнов
— Это говорят футуристы, Бессонов цитирует что-то более такое из себя и, конечно, это такое сатирическое изображение Блока, это только Блок, это настолько дорого моему сердцу, что роман я читаю, как уже знакомый-презнакомый текст. Вот инженер и вот кадровый военный, каким образом они оказались у красных — они должны пройти череду, вот эти муки, это ведь адресовано к «Хождению за три моря» Афанасия Никитина, так и названо практически, несколько видоизменив, перефраз. Что такое вот эти «Три моря» для русского интеллигента — это пребывание на Первой мировой войне, это окопы, это изверивание в то, что война когда-нибудь может закончиться и избрание для себя участи, чтобы скорее закончить войну. Как можно закончить войну, особенно которая уже перекинулась внутрь страны — Рощин идет к «белым», Телегин — к «красным», они очень трогательно встречаются там на вокзале, и один не выдает другого, это чисто классовое родство, это одни и те же салоны, одни и те же дома.
Д. Володихин
— Это слой образованных людей Российской империи.
С. Арутюнов
— Ну конечно же, мы же не стукачи, это кодекс чести...
Д. Володихин
— Мы нормальные.
С. Арутюнов
— Мы нормальные, да, остальные ненормальные, мы нормальные, хорошо, ладно, мы не будем сейчас вдаваться в эту классовую ограниченность, о которой с такой иронией писали уже громившие, кстати говоря, Алексея Николаевича классики РАППа, то есть Российская ассоциация пролетарских писателей.
Д. Володихин
— Которые в литературном плане ногтя на его мизинце не стоили.
С. Арутюнов
— Они просто не умели ни стихов, ни прозы, сейчас ведь никого из них читать совершенно невозможно. Дело здесь вот в чем: надо было провести героев и через гуляй-поле, и через фронты гражданской войны исключительно, и еще запутать их в любовной истории с двумя сестрами великолепными — Дашей и Катей, которые выступают, как, у Блока, кстати говоря, выступала вот эта вот София-премудрость, вот эти женские ипостаси, это, собственно, их души, к которым они беспрестанно возвращаются, то это в Петербурге, то это в Самаре, то в Екатеринодаре, вообще где угодно, в Сибири, например, они постоянно украдкой видятся со своими возлюбленными и возвращаясь окончательно, роман кончается очень патетически, я напомню, это уже первый съезд Советов, по-моему, они сидят там где-то на балконе и слушают речь Ленина об электрификации.
Д. Володихин
— Ну, скажем так, все же, при всем величии вещь-то делалась по заказу и в белой эмиграции многие сочли, что это клевета, там, например, насколько я помню, были отклики, когда поволжские сцены уничтожения сторонниками белых, тех, кто является сторонниками красных считали перевернутым зеркалом, потому что в Поволжье как раз красные уничтожали белых и уничтожали их самым жестоким образом, поэтому этот роман за рубежом в «белой» Европе вызвал крайнюю степень негодования и обвинения в том, что он клеветнический.
С. Арутюнов
— Естественно. А нельзя было сидеть на двух стульях одновременно, надо было в конце концов принять какую-то сторону, если ты живешь в советской России, то ты пишешь с этой точки зрения или нет, или нужно было написать что-то вроде «Тихого Дона» виртуозного, где действительно посылается чума на оба дома и винтовка роняется под воду, вот в этот мерзлый лед, через него провалится на самое дно винтовка — символ противостояния какого-то.
Д. Володихин
— Но сказать, что при всем том, что окончание романа очевидно, тем не менее сам роман далеко не является очевидной пропагандой советской власти, концовка — да, весь роман — нет, и ты видишь людей, которых произвела на свет не советская Россия, а дореволюционная, высоко культурных, умных, чутко откликающихся на то, что стране плохо, обществу плохо, неравнодушных к судьбе России, которые уходят на фронт и сражаются не потому, что им надо просто хлебушек зарабатывать на жизнь, а потому что у них есть убеждения. И надо сказать, что когда Алексей Николаевич выводит на сцену там сознательных революционных матросов, разнообразных деятелей советской России, вот в кинопостановке, там они выглядели чуть более приятно, чем у самого Алексея Николаевича, а тут Алексей Николаевич, не то, чтобы не зная этой среды, он ее знал, он вполне с ней познакомился, но, видимо, понимая, что рядом-то поставить особенно некого он делал их гораздо более плоскими, гораздо более картонными, так что, с одной стороны, да, красные победили, ура, советская власть и электрификация России, товарищ Ленин и так далее, а с другой стороны — вот прекрасная Россия, которая, может быть, была хрупкой и нежизнеспособной, но ведь какой красивой...
С. Арутюнов
— Главный герой романа «Хождение по мукам» — это не Телегин, это Рощин. Телегин — это профессор Аронакс у Жюля Верна, он при капитане Немо находится, описывает вот эти самые 20 тысяч лье под водой, он находится при капитане Немо, мрачном гении человечества, описывает, но он бледен, он слишком положителен для героя, а вот мрачный Рощин, который мечется между двумя станами, то в «красный», то в «белый», как и Григорий Мелихов, точно также, вот он характерный герой.
Д. Володихин
— Ну, собственно, и его возлюбленная Катя тоже посложнее будет своей сестры Даши.
С. Арутюнов
— Намного, ведь она несчастна именно так, как могла быть несчастна истинная женщина Серебряного века, вот эти неудачные замужества, вы же помните, первого мужа ее растерзывают в результате самосуда солдаты, он что-то там неправильное сказал после февральской революции — разъяренные солдаты бросаются, и вот они расступаются, как только чувствуют, что в человеке больше нет жизни, и мы видим этот разорванный ворот и вот тот самый эмалевый крестик в петлице, разодранный ими, он уже не живой, он, закинув голову, лежит, папаха отброшена. Вот как разделались с ее первым мужем, а таких самосудов на фронте в 17-м, даже в 16-м году они начались, было огромное количество. Эта женщина ранена, и она глубока. Даша, она верит в то, что Телегин вернется к ней, она переживает свою зону сумрака там, у отца.
Д. Володихин
— Да, у нее был период, когда она, скажем так, «закинула чепец за мельницу», но это становящаяся личность, личность, находящаяся в становлении, для Алексея Николаевича Толстого это девушка, которая становится женщиной, взрослой личностью и вот это ее взросление падает на чудовищные обстоятельства гражданской войны.
С. Арутюнов
— Да, это самая настоящая дочь революции, Катя — это уже женщина, она уже замужем к моменту 17-го года, Даша нет.
Д. Володихин
— Нет, она, скорее, дочь катастрофы. Но вот мы сейчас поговорили о том, что роман сложен и однозначен только с одной, с внешней точки зрения, если вглядеться, он, в общем, совсем непрост и совсем не является агитацией, в чем его обвиняли, он просто в силу таланта, Божьего дара Алексея Николаевича показывает гораздо более неоднозначную ситуацию. Надо казать, что несколько поколений советских читателей гражданскую войну воспринимали через этот роман.
С. Арутюнов
— Плюс «Разгром» Фадеева.
Д. Володихин
— Да, может быть, но, в общем, конечно, «Хождение по мукам» — это нечто, на порядок более высокое и это был как бы учебник без учебника. Насколько я понимаю, писал его Алексей Николаевич очень долго, около двух десятилетий.
С. Арутюнов
— В 21-м году он начинает, а в 22-м выходит, вообще Алексей Николаевич писал поразительно быстро, на глазах.
Д. Володихин
— Что выходит-то?
С. Арутюнов
— Первая часть: «Сестры».
Д. Володихин
— То есть иными словами, часть «Хождения по мукам» начальная вышла за границей?
С. Арутюнов
— Ну да, скажем так, она не за границей вышла, она была, начала там писаться спешно- спешно и выходит уже в советской России.
Д. Володихин
— Если она вышла в 22-м году — это все еще за границей, или он передал для издательства рукопись?
С. Арутюнов
— По-моему, рукопись была передана, надо будет, конечно, все это уточнить, но это могло выйти только в советской России, ни в каком парижском и берлинском издательстве я себе, честно говоря, этого не представляю, в журналах тоже, тамошних я имею ввиду.
Д. Володихин
— Но в 22-м году в советской России еще была некоторая литературная вольность, это возможно. Ну хорошо, а дальнейшая судьба?
С. Арутюнов
— Уже в 30-е годы он пишет вторую часть и как раз к началу войны он заканчивает «Хмурое утро» — третью часть и вот с этой трилогией рассчитывается вчистую.
Д. Володихин
— Ну, не только с советской властью рассчитался, он рассчитался со всей старой цивилизацией и с тем, что было ее незаконнорожденным ребенком — с цивилизацией советской и, в общем, достаточно глубокую критику дал и того, что было до 17-го года, и того, что пришло в жизнь вместе с ним.
С. Арутюнов
— А как насчет того, что он автор одного из лучших рассказов о гражданской войне именуемый «Гадюка», наравне с Лавренёвым «Сорок первый год», это, наверное, сильнейшая метафора, кстати говоря, «Гадюка» сейчас идет в некоторых московских театрах до сих пор.
Д. Володихин
— Она и экранизирована великолепно, и это ведь метафора о не просто постфронтовом синдроме человека, который не может ужиться в мирной жизни, это метафора вообще бунта.
Д. Володихин
— Это больше того, это что-то вроде «Мотылька и танка» хемингуэевского, потому что у Хемингуэя показано то, что некие тонкости цивилизации общения образованных людей высокой культуры перед дикой непримиримостью сторон под катком революций и войны полностью разрушаются и «Гадюка» — ведь это разрушение человеческого под влиянием чудовищного пресса обстоятельств войны, разве не так? Фактически вот «Гадюка» — это опять же, мы говорим, что во многих отношениях Толстой был пророком, это «Мотылек и танк», и до «Мотылька и танка».
С. Арутюнов
— Парный к нему рассказ «Голубые города»: у вернувшегося с войны красноармейца отнимают пошляки какие-то, полууголовники его любимую жещину, как он тогда воображает. Знаете, чем заканчивается этот рассказа — этот обманутый в лучших чувствах Чацкий поджигает город, и он сгорает дотла вместе с этой женщиной, пошляками, вместе с церквями, лавками, полностью, это и есть тот мировой пожар.
Д. Володихин
— Да, но ведь гражданская война именно тому его и научила, у него другого-то ничего нет, тебя ударили — бей, это действительно то, что схвачено глубоко и страшно. Толстой был одареннейшим человеком, притом литературная среда, которая его окружала, очень часто даже не понимала, о чем он пишет, не понимала его приемов и не понимала уровня того, о чем он говорит своими художественными затеями, для многих неразгадываемыми ребусами. Так вот, сейчас мы приступим к следующему роману, роману историческому, который много ругали, который с упоением читают до сих пор, называется он «Петр Первый», и поэтому в эфире сейчас прозвучит кант в честь Полтавской победы «Орле российский» времен Петра Первого.
Звучит музыка
Д. Володихин
— Дамы и господа, после этой мелодии я торжественно напоминаю, что мы находимся в эфире светлого радио, радио «Вера», в эфире передача «Исторический час», проходит она триумфально, с вами в студии я, Дмитрий Володихин, жаль, не могу, к этому добавить слово «штабс-капитан» или «граф», но тем не менее на что-то такое тянет. В гостях у нас статский советник...ох, простите, доцент Литературного института и главный редактор литературного портала «Правчтение», а вот это, кстати, могло относиться к Российской империи, но только, наверное, это было бы целое издательство или журнал, Сергей Сергеевич Арутюнов. Мы продолжаем разговор о гении Алексея Николаевича Толстого и приступаем к роману, который он, кажется, писал с наибольшим удовольствием за всю свою жизнь, это очень хорошо видно по тому, с каким тщанием и с какой радостью он отделал детали, выписывал характеры, его жизнь — это аэродинамическая труба или, как верно было сказано — плутовской роман, тут она устоялась, ему дали возможность работать нормально, а не будучи поджариваемым на сковородке житейских обстоятельств. И он наконец сделал, хотя бы отчасти сделал то, о чем давно мечтал — роман «Петр Первый».
С. Арутюнов
— Практически 20 лет те же ушли у него на этот роман. Я с нескрываемым наслаждением и сегодня держал его в руках, вынул из книжной полки и стал перелистывать, обнаружил очень страшную вещь, две страшных вещи: во-первых, оторваться невозможно, с любой страницы затягивает, и все. Я-то думал, что сделать — перелистать, но по-быстрому, вспомнить: ах, ну да! Ах, Лефорт! Ах, Бровкины! Еще: Ах, Петр! Ах, вот эти разговоры! Ах, царица! Но невозможно.
Д. Володихин
— Невозможно оторваться, это действительно так, это сочно, это ярко, это непередаваемо точно. Пишет русский человек внутри советской литературы, как будто он не внутри советской литературы пишет, а сам по себе, как будто не было ни революции, ни гражданской войны, ничего, потому что это чтение в 10-х годах или в нулевых, даже в 90-х годах 19-го века читали бы, на мой взгляд, с удовольствием.
С. Арутюнов
— Да вообще непредставимо, что роман образовался и как будто не было вообще даже того самого, кстати говоря, Золотого века русской литературы со всей его классикой, как будто не было даже 18-го, как будто это хроника написана там же, на месте.
Д. Володихин
— Но, разумеется, человеком иного мышления, но тем не менее Алексей Николаевич писал рассказ о своей родной стране, родной цивилизации, о людях, которые все ему свои, ни одного комиссара, знаете ли, при Петре Первом не было, а вместе с тем все это причудливые характеры, все это характеры, рожденные даже не только своей эпохой, но еще и почвой русской цивилизации в целом, она вроде бы продуваема всеми ветрами, там неуютно, но зато интересно жить ведь и время от времени случаются такие эпохи, когда Россия поднимается и шествует триумфально на восток или на запад, северная война, с такой радостью, с таким наслаждением и восторгом описанная Алексеем Николаевичем Толстым, как раз такая эпоха, насколько я понимаю, он не зря так много военным делам посвятил места.
С. Арутюнов
— Незабываемый диалог, слава Богу, я сегодня выполню его снова, там какой-то турецкий паша говорит: «А что, что это вообще...» (идут переговоры с турецким пашой), говорит: «Откуда столько лодок у русских?» Один из немцев отвечает: «Ну, русские построили их за два года. — Ай-яй-яй — отвечает паша, — Ай-яй-яй».
Д. Володихин
— Это Азовские походы.
С. Арутюнов
— Да-да. И несколько других диалогов такого же краткого и афористического свойства, что просто не отобьешь.
Д. Володихин
— Надо сказать, что Алексей Николаевич славил не столько даже Петровскую Россию, да, там есть элементы, принятые для советского общества, как аксиома, что Петр Первый пошел по прогрессивному пути и так далее, он вообще просто Россию славил и это было для литературы после 20-х и 30-х нечто, мягко говоря, новое.
С. Арутюнов
— Это была масштабнейшая реабилитация строя, который был в публицистике советской уже 20-х годов проклят от и до, масштабнейшая реабилитация, и он это сделал настолько виртуозно, настолько далеко идущие параллели протянул, что отбить эти атаки вот этого живого слова было нельзя, потому что атмосфера скрупулезнейшим образом восстановлена, герои все симпатичные, там нет подонков, что изумительно, ну есть посланник Кенигсек, есть какие-то мелкие западные, даже не шпионы и вредители, как это было принято в литературе 30-х годов...
Д. Володихин
— А скорее люди беспутные.
С. Арутюнов
— Вот прибились они к русскому берегу, что пошебуршились, попробовали по-своему что-то сделать, дела обтяпать, как это у них принято, у ковбоев вот этих вечных, раз — и в дамки, хапануть, отрезать, нашкодить где-то — не получилось, сели, кто-то на кол, кто-то мимо, в общем, потерпели фиаско, но ведь все остальные-то какие люди, от самого черносошного крестьянина до самого царя, люди-то какие, Господи!
Д. Володихин
— Да, это действительно коллекция прекрасных образов. Нет, один злодейчик есть — Мишка Тыртов в самом начале, но это, в общем, мелочь.
С. Арутюнов
— Да, заговорщик, он же стрелецкого пошиба и разбойничек тайный.
Д. Володихин
— Ну, в общем, прежде всего по поводу этого романа, помимо бесконечного восхищения с одной стороны, людей, которым дорога русская почва и русская история, бесконечного нытья каких-то таких слоев интеллигенции, которые на русскую историю смотрят уныло и безрадостно, что «вот, мол, ну что же он там прославил, он же царизм прославил, он же вот все это наше болото прославил, не стоило», вот помимо этого сожаление может быть только одно — что Алексей Николаевич не успел роман довести до конца, и роман обрывается на сцене взятия Нарвы, для него это, наверное, была радость, что он хотя бы прерывает работу на успехе русском и даже на полуслове и, конечно, он хотел дописать, но по-моему, болезнь и смерть ему помешали, да?
С. Арутюнов
— Сердечная болезнь, он глубочайшим образом переживал несчастья Отечества, он еще в Первую мировую, кстати, был военным корреспондентом.
Д. Володихин
— А в Великую Отечественную?
С. Арутюнов
— Тоже выезжал на фронт, выезжал, как многие, как Платонов...
Д. Володихин
— Будучи уже в изрядном возрасте
С. Арутюнов
— Да, я напомню, он скончался в 63 года — это, может быть, не возраст сейчас воспринимается — ну подумаешь, 63, но как он работал, кто-нибудь знает? Знаем мы, как он работал — 12 часов в сутки, 12 часов — это было его рабочее время.
Д. Володихин
— Он был не только жизнелюб, но и работяга.
С. Арутюнов
— Он проехал по местам злодеяний гитлеровских войск — это убило его, он увидел выкопанные свежие, еще не успевшие истлеть тела женщин и детей, обгоревшие тела, тела повешенных, он был в комиссии по описанию этих злодеяний, он увидел все, что творили здесь зондеркоманды СС, он написал некоторое количество, но в принципе, слова из него не шли, он был полонен вот этим страшным молчанием. Его военные рассказы, «Рассказы Ивана Сударева» — перечитайте, рассказ о старосте, который обманул фашистов, и на самом деле он помогал партизанам, и был подвешен за ребро на крюк, и был еще живым, когда партизаны вышли на него, на крюк с собственной избы, и когда его снимали в полузабытьи повторял: «Ничего, мы люди русские» — разве это не соперник пьесам Симонова того же? Соперник. Или вот был танкист, который приходит к матери домой и не открывается ей, что у него совершенно изуродованное лицо, а потом получает письмо: «Знаешь, был здесь несколько дней назад человек, похож на тебя, но лицом дурной, а я с тех пор спать не могу, переночевал и уехал. Ты это был, Ванечка» — это невозможно читать нормальному человеку, чтобы не залиться, ну начинает блистать предательски слеза и все. Как это можно было сделать человеку вот в 60 с такой страстью, с такой любовью к каждому русскому человеку, разве можно это сделать было? Ну а кто сделал еще — Платонов, когда политрук свою оторванную руку поднимает, как флаг и увлекает в атаку — да, это был человек страсти. Да, там было много, конечно, и соперников, но Алексей Николаевич сделал это, как мог и никакой в этом нет агитации, никакого в этом нет коммунизма, знаете ли, есть безмерная любовь к людям и к жизни. Вот его часто обвиняли, что он слишком любит жизнь — а как вы смеете обвинять человека в том, что он любит жизнь?
Д. Володихин
— Он столько всего прошел, поневоле начнешь любить элементарную обеспеченность и семейный порядок. Что ж, в 1946 году смерть оборвала судьбу и труды Алексея Николаевича и всем-то он был не свой, всем-то он был враг, а остался, как классик в русской литературе и слава Богу, что дали ему работать, слава Богу, что ему дали возможность свой талант употребить на пользу русской культуры, русской литературы. Вопрос самый простой и незамысловатый: вероисповеданием он был кто?
С. Арутюнов
— Крещен он был.
Д. Володихин
— Ну понятно, что в эпоху 20-х годов и в эпоху правления Иосифа Виссарионовича не больно-то это проявишь, но вообще какие-то проявления того, что он был христианин есть?
С. Арутюнов
— Есть свидетельство, ведь приехал в Ташкент, был период, оказался он в этой эвакуации вместе с Анной Андреевной Ахматовой, с Ксений Некрасовой, которая вот заканчивала литинститут, ходил он по тем темным улицам и однажды вырвалось из него: «Нехристи...», вот так.
Д. Володихин
— Ну что ж, завершая нашу передачу я хотел бы напомнить, что мы говорили об Алексее Николаевиче Толстом, жизнь которого была, как плутовской роман, через которую он прошел, оставаясь русским человеком, крещеным, верующим и остался в нашей литературе, как большой классик. От вашего имени я благодарю Сергея Сергеевича Арутюнова за его просветительскую роль в нашей сегодняшней передаче, мне остается сказать вам: благодарю вас за внимание, до свидания.
С. Арутюнов
— До свидания.
Псалом 127. На струнах Псалтири
1 Блажен всякий боящийся Господа, ходящий путями Его!
2 Ты будешь есть от трудов рук твоих: блажен ты, и благо тебе!
3 Жена твоя, как плодовитая лоза, в доме твоем; сыновья твои, как масличные ветви, вокруг трапезы твоей:
4 так благословится человек, боящийся Господа!
5 Благословит тебя Господь с Сиона, и увидишь благоденствие Иерусалима во все дни жизни твоей;
6 увидишь сыновей у сыновей твоих. Мир на Израиля!
«Святитель Иоанн Шанхайский». Глеб Елисеев
Гостем программы «Исторический час» был кандидат исторических наук Глеб Елисеев.
Разговор шел о судьбе удивительного святого, почти нашего современника, святителя Иоанна Шанхайского, о том, как складывался его путь к церковному служению, как вместе со многими соотечественниками оказался в вынужденной эмиграции после гражданской войны в России, как, благодаря его трудам, удалось договориться о принятии русских беженцев в США и Австралии, и как в святителе Иоанне удивительным образом объединились подвиг юродства и епископское служение в Китае, Европе и США.
Ведущий: Дмитрий Володихин
Все выпуски программы Исторический час
«Путь иконописца». Александр Чашкин
Гостем программы «Вечер воскресенья» был художник-иконописец Александр Чашкин.
Мы говорили с нашим гостем о его пути к вере, о приходе к иконописи после встречи с архимандритом Зиноном, а также о том, почему церковное искусство стало значимой частью его жизни.
Ведущая: Кира Лаврентьева
Кира Лаврентьева
— «Вечер воскресенья» на Радио ВЕРА. Здравствуйте, дорогие наши слушатели. Меня зовут Кира Лаврентьева. Как всегда, в этом часе мы говорим о пути христианина в светском обществе. Сегодня у нас удивительный гость в студии Светлого радио, Александр Иванович Чашкин, художник-иконописец, академик Российской европейской академии естественных наук, член Союза художников, расписывал более 15-ти храмов в России и за рубежом. Наверное, проще сказать, что не расписывал Александр Иванович.
Александр Чашкин
— Руководил росписью, скажем так.
Кира Лаврентьева
— Да, да, да. Все известные монастыри, храмы, скажем так, большинство известных храмов и монастырей, так или иначе, все равно связаны с рукой Александра Ивановича. Даже сербский монастырь Дайбабе известный и в США и везде.
Александр Чашкин
— Кафедральный собор Американской Православной Церкви.
Кира Лаврентьева
— Здравствуйте, Александр Иванович. А то я вас представляю-представляю.
Александр Чашкин
— Здравствуйте.
Кира Лаврентьева
— Да, дорогие друзья, Иверская часовня на Красной площади, храм Георгия Победоносца на Поклонной горе, кафедральный собор в Самаре. Много-много можно перечислять, и в интернете всё это есть. Я думаю, вы уже поняли, гость у нас сегодня незаурядный, это мягко скажем, а вообще, конечно, крайне интересный. Александр Иванович, традиции нашей программы предполагают спрашивать о пути к вере, в вере и жизни с верой. Но я вас еще хотела бы спросить и о пути к иконописному искусству, потому что чем вы только не занимались. Вы сами говорите, что учились в Суриковском институте, окончили оперную студию при Центральном Доме работников искусств, пели на клиросе, так собственно и начал прокладываться ваш путь к вере. Расскажите, пожалуйста, как вы стали верующим человеком, я думаю, это как-то с иконописью очень связано.
Александр Чашкин
— Я начну с того, что я родился в семье, которая никакого отношения не имела к вере, к христианству, к православию. Более того, отец у меня был известным коневодом, родился я фактически в Киргизии на берегах озера Иссык-Куль. Там отец мой создавал породу, которую начали создавать еще до революции. Дочь генерал-губернатора Семиречья, Пьянкова со своим мужем поручиком прочитали статью Пржевальского, что самое красивое место на земле — это озеро Иссык-Куль. Хотя Пржевальский, как известно, был путешественником и объездил очень много стран и земель. И они возмечтали именно там создавать новую породу лошадей, которая объединяла в себе киргизскую лошадку, которая по горам хорошо ездила, донскую лошадь, которая была самая выносливая в мире лошадь, и чистокровную английскую лошадь, которая была по экстерьеру и по скорости самой быстрой, самой красивой в мире, ибо произведена она была от ахалтекинцев, от древней лошади, на которой еще ездил по преданию Макендонский, Буцефал его жеребец был. И я там родился. Поэтому я никакого отношения к иконам не имел. В 15 лет мы переехали в Рязанскую область, отца пригласили во Всесоюзный институт коневодства работать, продолжать работу селекционную на счет лошадей. Рядом было село Константиново известное, где родился Сергей Есенин. Моя первая профессия была — я объезжал лошадей, в течение очень многих лет я работал наездником, это называется правильно конюх-берейтор, занимался конным спортом. Казалось бы, моя судьба сама мне велела продолжать дело отца, быть коневодом, заниматься лошадьми. Но получилось так, что я работал на ипподроме, объезжал лошадей, работал в отделении чистокровных лошадей Рязанского конного завода. В это время я рисовал пейзажики. Однажды я в обществе взял и что-то спел. Мне сказал один человек, бас, который когда-то учился в консерватории: ты что, сумасшедший с таким голосом ты занимаешься лошадьми? И отвел меня к солистке Большого театра Масловой, как сейчас помню, народной артистке Советского Союза. Она меня приняла в школу при Большом театре. Была такая школа-студия, где был ректором сам Козловский, который прослушал меня, тут же меня приняли без всяких экзаменов. Я проучился там почти 4 года. Более того я учился у солистки Ла Скала в прошлом, такая была Нина Леонова-Бинесович, знаменитое драматическое сопрано. Я решил, что, наверное, буду оперным певцом. Я безумно любил Карузо, Марио Ланца, слушал пластинки этих великих теноров-итальянцев. Сам мечтал, давал концерты, пел по-итальянски неаполитанские песни. Меня даже называли итальянец из Химки Ховрино, тогда кто-то меня обозвал. И получилось так, что меня направили в консерваторию, а мне было уже больше 28 лет, а туда принимали на дневное отделение только до 28 лет. А на вечернее принимали только москвичей, у меня тогда не было прописки и, короче говоря, я в консерваторию прошел по экзаменам, но меня не приняли. И я пошел работать, кто-то мне посоветовал: иди в церковный хор, может быть, тебя возьмут певчим. Через каких-то знакомых я попал на Сокол, храм Всех Святых, меня прослушал регент Чуенков знаменитый, тоже известный регент был. Меня приняли туда, и я стал петь в храме. Что из меня оперного певца не вышло, я несколько подрасстроился, достаточно сильно. Но, смирившись, стал петь в церковном хоре, и потом подумал, что это, может быть, моя судьба. Но дальше произошло какое-то чудо невероятное, как я считаю. Чудо, которое говорит о том, что не всегда мы делаем то, что хотим. Это нужно нашей судьбе, говорят, что прокладывается сверху судьба человека, то есть Богом. А человек уже должен сам решать, ему дана свобода воли. У нас на Соколе работала монашка Вера уставщицей, которая меня как-то отвела, сказала, что у нее дома живет знаменитый старец Сампсон Сиверс, так называемый.
Кира Лаврентьева
— Ничего себе.
Александр Чашкин
— Говорит: пойдем, я тебя познакомлю. Я говорю: нет, Вера, что ты, такой старец знаменитый, зачем я ему нужен? — Нет, ну, пойдем все-таки. Он уже старенький, ты будешь рад знакомству с ним. В общем, так получилось, что я к нему попал, к Сиверсу. Он, что интересно, спросил: ты чем занимаешься? Я говорю: да вот, работаю на ипподроме, пою в храме, оперного певца из меня не получилось, очень доволен, что попал не в герои оперы, Каварадосси, Канио «Паяцы», а пою церковные вещи. Так, работаю на ипподроме, объезжаю лошадей, пишу пейзажики, говорю. Но параллельно, когда я работал на ипподроме и начал писать пейзажики, мне надо было у кого-то учиться. В Суриковский институт я тогда мечтал только поступить, но моя мечта до реальной не воплотилась. Поэтому я просто познакомился с художником Зюзиным, который был очень интересный человек и художник. Он сказал мне тогда, только из армии я вернулся: Сашулька, зачем тебе Суриковский институт? Вот есть такой маэстро, метр московской богемы Василий Яковлевич Ситников, пойдешь к нему, десять академий закончишь, великий рисовальщик. Я подумал, почему не сходить. Он отвел меня к этому Ситникову, который сейчас очень известный человек, у него картины во многих музеях, в частности несколько картин в музее Гуггенхайма находятся в Америке. В общем, я попал к нему в ученики, показал пейзажики, он говорит: мне это очень нравится — и стал параллельно учиться у него, у этого Ситникова, живописи, рисунку.
Кира Лаврентьева
— В гостях у «Вечера Воскресенья» Александр Иванович Чашкин, художник-иконописец, академик Российской европейской академии естественных наук, член Союза художников. Меня зовут Кира Лаврентьева. Мы продолжаем наш разговор. Вот, вы попали к Ситникову?
Александр Чашкин
— Да. И вот у Ситникова брали уроки большие серьезные художники, которые давно закончили Суриковский институт, даже преподаватели у него брали уроки. В частности, как сейчас помню, Александр Иконников преподавал в Суриковском институте. Я ему как-то сказал, что отец страшно переживает, что я не учусь в Суриковском, а продолжаю работать, объезжать лошадей. По сути дела, конеберейтором, моя была профессия. Берейтор это наездник, объездчик лошадей. Мне Иконников сказал: а давай, я тебя возьму, у тебя такой уровень, что я тебя возьму. Формально сдашь экзамены, а я тебя возьму в Суриковский институт на вечернее отделение. Только не говори Ситникову, не говори Зюзину, никому не говори, и ты потихонечку закончишь. И я там проучился 4 года, закончил Суриковский институт, эти вечерние классы, как они назывались. Я возвращаюсь к тому, когда я попал к Сиверсу, он меня спросил, чем занимаешься? Я говорю: вот, я учился в Суриковском, работаю на ипподроме, пою в храме. И он, обращаясь к Вере, не ко мне, а к Вере, это удивительно было, сказал: Вера, ты знаешь, что Александр будет писать иконы? Отведи его к Зинону. Я удивился, говорю: батюшка, во-первых, я не собираюсь иконы писать, потому что иконы пишут святые, с моей точки зрения, и потом кто такой Зинон, я не знаю, не слышал. Он тут же сказал: Ну, Зинон это современный Рублев. Это мне сказал батюшка и подтвердила Вера. Вера, ты его не слушай, что он там не будет, он будет иконы писать, отведи его к Зинону. Кстати, я, перебивая себя, могу сказать, что я встречал несколько даже священников. Одного профессора психиатрии, в Яме он настоятель — Ям такое место под Москвой — который был профессором медицины, у которого была своя клиника и который тоже пришел к Сиверсу, тот сказал: ты будешь священником. Он сказал: что вы, батюшка, я же профессор, занимаюсь психиатрией. — Нет, ты будешь. И он через два года стал священником. К сожалению, я забыл, как его зовут, не важно. Я очень удивился, что к какому-то Зинону, который есть современный Рублев, меня должны отвести. Я думаю, ладно, сказал и сказал батюшка. Мы поговорили, распрощались, я благословился и ушел. А потом по истечении где-то месяца она мне предлагала... Тогда возрождался Даниловский монастырь, там работал этот самый Зинон. Несколько раз она всё пыталась меня привести, я всё отговаривался, потом как-то мы с ней куда-то шли, она говорит: а давай всё же зайдем в Даниловский монастырь. Я говорю: ну, давай, раз уж мы проходим мимо, давай зайдем. Мы зашли. Она сказала: я к Зинону, если можно его вызвать. Я, потом работая с Зиноном много лет, знал, что он никогда не выходил к женщинам, даже не спрашивал, монашка это, не монашка, просто он ни к кому не выходил, потому что столько желающих было его увидеть. А здесь он вышел и спросил меня, в том числе, вы зачем пришли? А я говорю: я хотел бы помогать как-то, если можно вам помочь в росписи монастыря, в работе над восстановлением Даниловского монастыря. Он говорит: хорошо, приходите завтра, я вам найду какую-нибудь работу. На следующий день я пришел в Даниловский монастырь. И здесь произошло еще некое чудо. Когда я зашел в храм Семи Вселенских Соборов, в котором Зинон работал над иконостасом, я увидел, как он работает. Он писал икону. И я, когда увидел, как он работает, и вообще его в работе увидел первый раз, я понял, что передо мной действительно гениальный иконописец, и до сих пор так считаю, и не только я, а в мире очень многие так считают. Более того, наперед забегая, могу сказать, что когда я руководил росписью кафедрального Никольского собора Американской Православной Церкви в Вашингтоне, то меня познакомили с отцом Федором Куфусом, который на то время — это около 30-ти лет назад было, 27 лет назад — был ведущим, считался самым дорогим и самым известным греческим иконописцем современным. Меня познакомили, я с ним сразу подружился. В том числе надо было сказать комплимент. Сначала я посмотрел на его работу, он расписывал храм, по-моему, Архангела Михаила у Потапова в Зарубежной церкви. Я посмотрел, мне очень понравилось, я ему сказал: отец Федор, по-видимому, два самых выдающихся современных иконописца, это вы и Зинон. Он на меня посмотрел внимательно и сказал такую фразу: ты знаешь, Александр, ты ничего не понимаешь в иконах, если ты сравниваешь, с Зиноном никого нельзя сравнить в современной иконописи, и даже меня, — он поднял палец кверху — даже меня нельзя сравнить с ним. Он, конечно, самый выдающийся художник современности. Дальше произошло вот это чудо, когда я стал работать с ним над восстановлением. Я растирал краски, полгода или год не говорил, что я занимался живописью, и смотрел, как он работает, и это было для меня самой высшей школой, конечно. А дальше он уехал в Псково-Печерский монастырь, я поехал за ним, пробыл у него где-то полгода-год, и наезжал к нему время от времени. В это время я уже поступил в Софринские мастерские иконописные, где я проработал несколько лет. Я уже подумывал, как бы мне не остаться совсем в Псково-Печерском монастыре, я был типа послушника, имел такую аккредитацию в виде послушника. Кстати, вторым послушником у Зинона был тогда нынешний митрополит Тихон, а тогда он был просто для меня Гоша.
Кира Лаврентьева
— Да, были эти времена.
Александр Чашкин
— Это были те времена, когда мы вместе с ним были, а потом он перешел к Крестьянкину. А меня вдруг однажды вызывает наместник, сейчас он митрополит Коломенский в Подмосковье, тогда был наместником Псково-Печерского монастыря отец Павел, тогда еще Павел, и говорит: тебя призывает зачем-то патриарх. А я говорю: зачем? — Ну вот, вроде, об Америке какая-то речь идет. Теперь расскажу, как я попал в Америку, также интересный рассказ. Когда я работал в Софринских мастерских, первый храм, росписью которого я руководил, был знаменитый, очень известный храм в Кочаках, родовой храм семьи Льва Николаевича Толстого, где похоронены все его предки, дети почти все, кроме него самого, конечно. Как известно, он похоронен не около храма, а около дома. Известно, да?
Кира Лаврентьева
— Ну да.
Александр Чашкин
— Когда закончили роспись этого храм — сейчас, кстати, об этом фильм пытаются создать, как я расписывал больше 30-ти лет назад его — вдруг приехала американская делегация. В составе Американской делегации был настоятель кафедрального собора Американской Православной Церкви отец Дмитрий Григорьев, это очень известный знаменитый автор многих классических трудов о Достоевском, он специалист по Достоевскому, классические труды многие принадлежат именно ему. И владыка Василий (Родзянко) всем известный, который был епископом Вашингтонским на то время. Ну и еще несколько человек было. Они ездили по России, чтобы найти русского художника, который бы расписал кафедральный собор Американской Православной Церкви. Это связано с тем, что им хотелось, чтобы именно русский расписал. И второе, может быть, материально, с греками разговор более серьезный в смысле материальном. Короче, им понравилась моя роспись, и они меня пригласили, к Алексею II пришли, говорят: вот, мы хотим Чашкина, чтобы он руководил росписью кафедрального собора. В течение полгода, тогда я приехал из Псково-Печерского монастыря в Москву, меня вызвал патриарх Алексей II, сказал: ты поедешь в Америку расписывать собор. Я уже рассказывал, что отец Павел, наместник, сказал, что я тебя не благословляю в Америку ехать. Я говорю: что делать, раз патриарх вызывает, съезжу. Если меня утвердят, то мир посмотрю. — Нет, я тебя не благословляю. Кстати говоря, через месяц он приехал, уже епископом Нью-Йоркским стал. Значит такое, говорит, послушание. Я говорю, ну, что же, вы вроде не собирались, владыка. А он сказал: ну, знаешь, все-таки послушание, послушание. Так получилось, что я там проработал три года, расписывая кафедральный собор. Для меня это был подарок судьбы невероятный, конечно. Дело даже не в Америке, а в том, что... Это длинный разговор отдельный, коротко скажу. Я там пообщался с потомками русских эмигрантов, которых изгнали еще большевики в 20-х годах. Допустим, тот же Григорьев был сын генерал-губернатора Архангельска. Тот же владыка Василий был внук председателя Государственной Думы. Толстой Владимир Сергеевич, староста храма, который был прямой потомок Алексея Михайловича Толстого, Милославский. Там были такие потомки древних даже русских родов, эмигранты. Я бы так сказал, что это были подлинные патриоты России. Они не считали, что сами уехали, они достаточно негативно относились к тем, кто уезжал сам, их же родителей, дедов изгнали большевики фактически, они любили Россию, были подлинными патриотами России. Поэтому я был в обществе, как попал среди какой-то элиты русской, которую лишили родины. Я был счастлив там находиться три года, счастлив был работать там. Конечный итог — я могу сказать, в газете «Вашингтон пост» было написано, что из Москвы приехала группа русских иконописцев во главе с Александром Ивановичем Чашкиным, которые превратили кафедральный собор в жемчужину мировой живописи, была такая фраза в газете «Вашингтон пост». Так что я вернулся, Алексей II был очень доволен, наградил меня орденом Владимира III степени.
Кира Лаврентьева
— «Вечер воскресенья» на Радио ВЕРА. У нас в студии Александр Иванович Чашкин, художник-иконописец, академик Российской европейской академии естественных наук, член Союза художников. Меня зовут Кира Лаврентьева. Мы очень скоро к вам вернемся. Пожалуйста, оставайтесь с нами.
Кира Лаврентьева
— «Вечер воскресенья» на Радио ВЕРА продолжается. Дорогие друзья, меня зовут Кира Лаврентьева. Я с радостью напоминаю вам, что у нас сегодня знаменательный гость Александр Иванович Чашкин, художник-иконописец, академик Российской европейской академии естественных наук, член Союза художников. Огромное количество храмов, монастырей расписывал Александр Иванович в России и за рубежом. Об этом мы сегодня говорим, говорим о богословии иконы, говорим о пути Александра Ивановича к вере и к иконописи. Все это, конечно, интересно, и часа нам явно уже не хватает, я вижу. Александр Иванович мы с вами остановились на росписи храма в Америке. Пожалуйста, расскажите, как там дальше всё продолжалось, как всё развивалось.
Александр Чашкин
— По приезде из Америки я был главным иконописцем предприятия Софрино, фактически был главным иконописцем Московской патриархии. Дальше было много интересного, в том числе, я познакомился с совершенно потрясающим человеком, которого уже канонизировали как местного святого. Я думаю, что когда-нибудь его канонизируют не только как местного. Так же возвращаюсь к Родзянко, епископу Вашингтонскому, я даже думаю, что его когда-нибудь канонизируют, потому что многие, в том числе и я, общаясь с ним, поняли, какой это удивительный человек, совершенно бескорыстный. Более того, он еще не признанный миром богослов. Он написал совершенно потрясающую книгу «Теория распада вселенной и вера отцов», где выдвинул идею, с точки зрения современных астрономов и богословов она кажется совершенно безумной, а именно теорию о создании мира. Он прочитал у Василия Великого, своего святого, что наш мир, когда галактики разбегаются, это осколки Вселенной, которые разлетаются во все стороны, летят в тартарары, но когда-нибудь они будут назад. В индийской философии похожее есть. Во всяком случае, он говорил, что это не создание мира, по его гипотезе. А создание мира — это был райский совершенно мир в другом измерении, который через грехопадение взорвался и стал разбегаться во все стороны неизвестно куда. Короче говоря, на первой взгляд совершено безумная идея, но он ее вычитал у Василия Великого. Я говорю, что владыка Василий был выдающимся богословом, которого еще мир не оценил, а как человек он был совершенно удивительный. Есть такая книга «Тайны святых», где говорится о том, что такое святой человек. Это человек, который полон некой энергии любви, энергетики любви. Я в свое время познакомился и исповедовался у Кирилла, а Кирилл это человек, который был духовником Алексея II, духовником лавры был.
Кира Лаврентьева
— Архимандрит Кирилл (Павлов).
Александр Чашкин
— Да, Павлов. И вот, я случайно попал к нему на исповедь, даже не хотел исповедоваться, хотел сбежать. Он говорит: э, куда собрался, ну-ка иди сюда. Проговорив с ним 15 минут, я не хотел от него уходить. Настолько это был удивительный человек, настолько он меня обаял этой энергией любви, что мне просто хотелось около него быть все время. То же самое чувство у меня было к владыке Василию. Отец Дмитрий Григорьев тоже был такой же человек. Короче говоря, слава Тебе, Господи, я познакомился со многими... То же Сампсон, который мне такую невероятную идею... Я заканчиваю уже о своем пути, я думаю сказать, я не собирался никогда иконы писать, как из моего рассказа следует, он меня направил на этот путь и только через много десятилетий я понял, что меня Господь вел этим путем, а я еще и сопротивлялся. И каждый раз было то, что Господь меня приводил к моей профессии, единственной, которой я сейчас занимаюсь, и без нее уже не мыслю ни своей жизни, ни своего будущего, ни своего прошлого. И всё это увидел во мне этот старец Сампсон. Еще один старец, я считаю, что вопрос канонизации только вопрос времени — это отец Авель Рязанский.
Кира Лаврентьева
— Вы его называли своим духовником?
Александр Чашкин
— Он для меня был как отец родной. Я его знал в течение почти 25-ти лет. Я не знаю, может быть, отношения мне напоминают отношения Зосимы и Алеши Карамазова. Я к нему приходил всегда, я даже не мог его назвать духовным отцом, он был просто очень близкий, родной человек, с которым я готов был общаться бесконечно долго и много, даже более того, он однажды меня призвал и сказал: Сашенька, дорогой, вот через полгода я умру. — Да, что вы, батюшка, да живите. — Нет, Сашенька, ты уж помолчи, пойдем, я тебе покажу, где будет моя усыпальница. Был небольшой храм-часовня Серафима Саровского, а отец Авель был в схиме именно Серафим. Мне показал, над могилкой такое напишешь, здесь царская семья, а он особо почитал царскую семью. Сказал, где что написать, и ровно через полгода он умер действительно. И я расписал эту часовню в Иоанно-Богословском Рязанском монастыре. Эта часовня в честь Серафима Саровского стала усыпальницей этого великого старца, который около 15 лет жил на Афоне и 11 лет был игуменом — по-нашему настоятель, у них игумен — Пантелеимонова монастыря Афонского. Еще один случай расскажу, где Америка меня тоже привела, и на этом я свою судьбу закончу. Однажды некий человек, который был вице-премьером Украины, еще дружественной нам когда-то давно, лет 15 назад, Лунёв, он был министром угольной промышленности, выдающийся специалист горного дела, решили с братом сделать собор в Святогорском монастыре Донецкой области. Это, кстати, родина моих предков со стороны отца, там рядом село было, где отец родился. И они искали тоже художника. И вот он случайно совершенно, мне аукнулась та же Америка, я так уже для смеха рассказываю, однажды выбирал художника, не разбирался в иконах, смотрел фотографии. И вдруг наткнулся на фотографии, где я стою вместе с Ваном Клиберном, как известно, был великий пианист, один из величайших пианистов 20-го века, сказал: а это кто? Это же Ван Клиберн? — Да, Ван Клиберн. — А это кто? — А это иконописец Чашкин. Не будет же Ван Клиберн, скажем так, с нехорошим человеком фотографироваться, там другое слово обозначил, не очень приличное. Вот, его беру. Благодаря Вану Клиберну, я попал, руководил росписью собора в Святогорском монастыре. Я почему их вспомнил, Лунёвых, светлых людей, двух братьев, Сергея Георгиевича и Владимира Георгиевича, которые построили этот великолепный собор, который я считал моей самой лучшей работой, я его расписывал в течение двух где-то лет, ездил туда. К сожалению, год назад его разбомбили. Не полностью, он остался, но очень сильно разбомбили. А это был потрясающий собор. Украинская Церковь даже наградила меня высшим орденом украинским — орденом Нестора Летописца I степени за роспись этого собора. Ну, а потом пошло туда, куда уже пошло, и этот собор теперь не знаю, восстановят когда-нибудь или нет. Но Лунев говорит: дай Бог, война закончится, поедем восстанавливать. Я про свою судьбу всё рассказал.
Кира Лаврентьева
— В гостях у «Вечера воскресенья» Александр Иванович Чашкин, художник-иконописец, академик Российской европейской академии естественных наук, член Союза художников. Меня зовут Кира Лаврентьева. Мы продолжаем наш разговор. Александр Иванович, можно много вас спрашивать, потому что действительно интересно. Десять жизней в одной как-то уместилось у вас удивительным образом. Хочется спросить про богословие иконы.
Александр Чашкин
— Давайте.
Кира Лаврентьева
— Ваши мысли по поводу иконописного искусства узнать.
Александр Чашкин
— Это вопрос очень злободневный и правильный. В Москве сейчас восстанавливается чуть ли ни 300 храмов, и этот вопрос очень злободневный. Здесь какой-то спор между академическими художниками, которые, скажем, закончили Суриковский институт или закончили академию Глазунова, они претендуют на роспись многих храмов, более того, расписывают. В частности, когда я приехал из Америки, меня призвал Алексей II и сказал: Александр Иванович, как мы будем храм расписывать Христа Спасителя? Тогда он уже был готов, но еще готовился к росписи. Я ему сказал: ваше святейшество, если мы будем пытаться повторить то, что было, во-первых, художника уровня Семирадского, Репина, Сурикова, Крамского, Васнецова сейчас нет. И я ему напомнил, что Васнецов, когда расписывал в Киеве собор известный, после росписи собора, которую все очень хвалили, сказал такую вещь удивительную. Он сказал, что все мы, современные художники, мечтая о славе Дионисиев и Рублевых, к сожалению, шли совершенно не тем путем. То есть то, что мы сделали, это не церковное искусство. Поэтому надо возвращаться к подлинному каноническому церковному иконописному искусству, а не расписывать в академической манере храмы. В чем тут дело? Известен такой философ и богослов, как Павел Флоренский, он написал гениальную совершенно книгу, которая называется «Иконостас», всем советую ее почитать, чтобы понять, в чем разница между иконописным искусством и академическим искусством.
Кира Лаврентьева
— Вы написали отца Павла без нимба в одном из храмов американских, в благодарность ему за эту книгу.
Александр Чашкин
— Да, да, я там... Я тут же прокомментирую немножко. В храме в Америке табличка была, что храм посвящен жертвам русской революции. И когда надо было расписать заднюю стенку, я предложил сделать роспись, в которой отразить жертвы революции. То есть канонизированных уже святых и тех, которых не канонизировали еще, но которых, может быть, канонизируют или нет, но они пали, были жертвами революции. В частности, разговор идет о Павле Флоренском. Он, безусловно, по всем категориям был мученик, то есть той самой жертвой революции, потому что его до сих пор трудно... По одним сведениям его расстреляли в 38-м году, по другим в 43-м. Но, во всяком случае, это был выдающийся совершенно богослов, выдающийся философ. По какому случаю его не канонизировали? Кто-то сказал, что в его богословских рассуждениях клубок нераспустившейся ереси, еще что-то сказано было. Многие люди, большинство было за канонизацию Павла Флоренского, а его все-таки не канонизировали. Я его почитаю особенно и даже считаю его святым. Тогда не была еще канонизирована царская семья именно нашей патриархией Московской, а была канонизирована только зарубежной Церковью. На этом у них был большой разлад, очень много спорили, очень много ругались. После того, как Московская патриархия канонизировала царскую семью, помирились и, более того, воссоединились в какой-то мере, произошло воссоединение зарубежной и нашей патриархии, о чем мечтал владыка Василий (Родзянко), человек сам с невероятной судьбой. Если рассказать его судьбу, он участвовал в сопротивлении Югославском, он был в армии... четники, так называемые, это православное королевское войско сербское. К сожалению, когда Тито организовал уже коммунистическую армию, начал где-то в 43-м году активные боевые действия против фашистов, а до этого все бои вело именно православное это войско четников. К сожалению, Тито победил, и частично ему были приписаны все победы, а четников многих, кто участвовал в сопротивлении, именно православное войско, посадили в Югославии. Владыке Василию за то, что он был врачом в армии четников, дали 6 лет. Он просидел два года, кажется, в тюрьме коммунистической, потом его поменяли на кого-то, и он попал в Англию, и стал учеником знаменитого владыки Антония Сурожского, который его послал в Америку. Он стал епископом Сан-Францисским, а уже потом стал епископом Вашингтонским. Вот такая судьба у него была. Во всяком случае, всю войну он прошел, воевал в армии, просидел несколько лет в тюрьме. Потом был у владыки Антония послушником многие-многие года, он его сделал епископом. Короче говоря, возвращаясь к теме, я уже процитировал Васнецова, какая разница между академическим искусством, так называемым, и церковным искусством?
Кира Лаврентьева
— Да.
Александр Чашкин
— Церковное искусство изображает некое историческое событие или историческую личность. Что такое иконописный канонический подход к изображению? На иконе изображена личность уже в преображенном виде. Святой не как историческая личность, а как некая преображенная личность, которая уже находится в высших формах бытия в другом измерении. Так же как любое событие, которое происходит, исторически, допустим, Тайная вечеря происходила две тысячи лет назад в Иерусалиме. Ныне каждый год мы празднуем ее. И притом, празднуем не только то событие двухтысячелетней давности, но мы празднуем как какую-то вечную Пасху, именно Воскресение Христово, которое каждый раз на Пасху, как некое мистическое событие, которое свершилось в вечности и которое происходит постоянно в вечности. Поэтому, в сущности, молиться на не преображенный образ, а не на иконописный образ не имеет смысла, потому что на нем изображена историческая личность. Смысл христианства — именно преображение всего нашего естества, всего человечества так же, как и всего мира. Иоанн сказал в Евангелии: и да будут даны человекам новая земля и новое небо. То есть преображенная земля и преображенное небо после Второго пришествия. И все люди после Страшного Суда уже в преображенном виде в этой новой земле и новом небе будут жить совсем в другом измерении. Многие не знают такой вещи, что икона — это окно в потусторонний мир, по совершенно замечательному определению Павла Флоренского. Когда человек молится на икону, он обращается не к нарисованному образу, а к именно к первопричине. Допустим, к Спасителю, не нарисованному, а через изображение Спасителя обращается к Спасителю, Который истинно находится в Горних мирах, в высшей форме бытия, в высшем измерении. И он обращается к этому высшему Божественному образу Спасителя, а все святые, которые несут в себе образ этого Спасителя, тоже уже в преображенном виде находятся в Царствии Небесном. И мы, обращаясь к святому, обращаемся к Царству Небесному, к Горним мирам, в которых находятся эти святые. Я не говорю, что это какая-то еретическая вещь, хотя по канонам точно обозначено. Допустим, я Алексею II, когда он меня спросил, как будем расписывать храм Христа Спасителя, сказал: ваше святейшество, если пытаться повторять то, что было, то придется рисовать образ Саваофа на куполе.
Кира Лаврентьева
— Нельзя же, да? Он не канонический, запрещен Седьмым Вселенским Собором.
Александр Чашкин
— А образ Саваофа запрещен, буквально считается еретическим. Собственно, иконопись началась с того, что Господь Иисус Христос принял человеческую плоть, и мы изображаем именно Его человеческую сущность. Конечно, мы не в состоянии Его Божественность отобразить, но мы изображаем Его человеческую сущность. В том числе, запрещено изображения образа Бога Отца, потому что Бог Отец в богословском понятии абсолютно трансцендентное понятие к нашим человеческим измерениям, абсолютно невыразимое, не измеримое, и потому во всех религиях он запрещен. Между прочим, мало кто знает, что также изображение Саваофа даже в нашем каноническом понятии православия не просто запрещено, а считается еретическим по решению Четвертого Вселенского Собора.
Кира Лаврентьева
— Четвертого, а я сказала Седьмого.
Александр Чашкин
— И Седьмого Московского Собора. Повсеместно изображение Бога Отца и так называемой Новозаветной Троицы распространены именно потому, что это уже влияние католиков, влияние Запада. После известного исторического события, когда Петр I, не понимая ни православия, ни его догматов, ни его глубины богословской, философской, послал учиться художников на Запад. Они приехали, закрасили великолепные шедевры Рублева, Дионисия, Феофана Грека и стали рисовать в академическом реалистическом стиле Бога Отца, дедушку с бородой, сидящего на облаках, пупсиков таких вместо ангелов. Например, Павел Флоренский говорил: какая разница даже в изображении складок иконописного искусства и академического. Академическое искусство изображает материальные складки одежды. Иконописное искусство — это суть светозарное облачение святых. Не только лик должен быть изображен в иконописной манере, то есть преображенный образ святого, который уже находится в неком другом измерении, в Царствии Небесном, в Горних мирах, и даже складки его одежды должны быть изображены, как светозарное некое облачение, а не как материальное облачение. В этом большая разница. Икона ведет сознание современного человека от материалистического понимания мира, где, по выражению Шмемана, главный грех обозначен чуть ли не единственным — грех потребительства в самом широком смысле этого слова, когда потребительство есть главный смысл человечества. Когда главным смыслом человечества должно быть то, о чем говорит икона, то есть возвышение и преображение человека, изменение сознания. Литургия это таинство единения любви. Через это таинство и через любовь мы возвышаемся до неких Горних миров, и наше естество в некотором смысле испытывает некое преображение и некое соприкосновение с высшими Горними мирами, о чем литургия постоянно и возвещает. Именно изменение сознания, отбросим всё земное и обратимся своим взором в Царствие Небесное к Горним мирам. Поэтому, я еще раз повторяю, сейчас, я думаю, те священники, которые предлагают расписывать новые храмы, должны на это обратить серьезное внимание. Я понимаю, что у кого-то есть возможность пробить заказ на академические изображения в храме. Всё это может быть и написано хорошо, хотя повторяю, сейчас нет художников такого уровня, как тот же Васнецов или Нестеров, которые даже в изображениях академических достигали совершенной духовной высоты, очень высокой. Но тот же Васнецов говорил, что мы шли не тем путем и наша живопись не стала церковной от того, что мы писали не в той манере и, мечтая о славе Дионисия и Рублева, повторяю, мы создавали не церковное искусство. На это надо обратить особенное внимание современным и священникам и... Кстати говоря, заметьте, я был, естественно, в Греции, я был на Кипре. Что меня удивило на том же Кипре, что практически все католические храмы расписаны в иконописной манере, то есть в византийской манере. Более того, у нас многие считают, что русская иконопись должна капитально отличаться от византийской иконописи. Хотя я думаю, что все выдающиеся иконописцы, начиная с Рублева, Дионисия или совершенно замечательной Старой Ладоги, считали себя преемниками Византии, так же как считают себя преемниками, я думаю, и наши богословы, не только иконописцы. Естественно, что надо обратить на это серьезное внимание. К сожалению, есть такие примеры, когда совершенно замечательные иконописные храмы даже многие уничтожаются. Например, в Царицыно храм, который расписывал мой приятель Соколов Александр, к сожалению, его потрясающие, великолепные росписи сбили и записали просто академическими не очень высокого класса работами. Все возмущаются, но что делать, чтобы этого не повторялось? Я надеюсь.
Кира Лаврентьева
— Спасибо огромное, Александр Иванович. Дорогие друзья, в этом часе на Радио ВЕРА с нами был Александр Иванович Чашкин, художник, иконописец, академик Российской европейской академии естественных наук, член Союза художников. Меня зовут Кира Лаврентьева. Александр Иванович, спасибо вам, что вы приоткрыли свои фрагменты жизни, это действительно очень ценно для нас и, уверена, для наших слушателей. Всего вам доброго. До свиданья.
Александр Чашкин
— До свиданья всем.
Все выпуски программы: Вечер Воскресенья











