В гостях у Петра Алешковского был кандидат биологических наук, ведущий научный сотрудник биологического факультета МГУ Николай Формозов.
Наш гость рассказал об истории своего рода, в котором было несколько священнослужителей, а также о своем отце - известном зоологе и экологе Александре Николаевиче Формозове и о его участии в гражданской войне.
П. Алешковский
— Это светлое радио, радио «Вера»! И передача наша называется «Светлый вечер»! И веду её я, Пётр Алешковский! В гостях у меня сегодня Николай Формозов. Николай — кандидат биологических наук, всю жизнь проработавший на родном биофаке МГУ, и специалист по жизни разных млекопитающих, скажем так. Добрый вечер!
Н. Формозов
— И птиц тоже!
П. Алешковский
— И это семейная традиция! Ваш отец — профессор Александр Николаевич Формозов был очень известным специалистом по птицам как раз. Он, по-моему, издавал определители птиц, массу альбомов.
Н. Формозов
— Ну не совсем... Да, я могу рассказать.
П. Алешковский
— Сейчас как раз мы об этом поговорим, потому что… Вот ровно сын расскажет об отце!
Н. Формозов
— К счастью, застал довольно много людей старшего поколения.
П. Алешковский
— Ну да, это нам всем удалось, слава Богу, поэтому наша память как бы благодарна им и свежа. Вот, ну что же, давайте вот, отталкиваясь от очень интересной судьбы Александра Николаевича, поговорим о прошлом, потому что это задача и цель нашей встречи и нашей передачи. Пожалуйста!
Н. Формозов
— Ну если говорить о папе, то, наверное, стоит сначала сказать про историю семьи, потому что наша фамилия достаточно необычная. Формозовы… Вы слышите здесь корень нерусский?
П. Алешковский
— Тайвань сплошной, да!
Н. Формозов
— К Тайваню мы не имеем никакого отношения!
П. Алешковский
— И сразу совершенно понятно, что вы имеете отношение к Церкви.
Н. Формозов
— Да, зато мы имеем отношение к Русской Православной Церкви. И сейчас, благодаря усилиям одного петербургского энтузиаста, хорошо изучена история нашего рода.
П. Алешковский
— Фамилии, да.
Н. Формозов
— По крайней мере, за плечами у меня пять моих предков были священнослужителями. Но не первый, а только третий из них получил… Он был сын Епифана Яковлева, потому что деда звали Яков. И у Епифана было четыре сына, двое из которых были Певницкими, один — Крестовоздвиженский, а один, средний — Формозов. И вот от этого дьякона Формозова…
П. Алешковский
— Давайте сразу объясним, что эта ситуация, когда у отца было четверо детей, и четверо детей получали разные фамилии — это абсолютно нормальная, стандартная, древнерусская ситуация. Ну, например, Рукины, Ногины, Головины, значит, понятно, что Головин — старший, дальше идёт Рукин, а потом Ногин.
Н. Формозов
— Ну это, так сказать, дворянские корни.
П. Алешковский
— Это не важно. Точно так же было… Фамилия — это, вообще, явление XVIII века. Но кличка, которая приравнивалась к фамилии — «из таких-то будет», чтобы отделить детей. Это так же, как у римлян, например, просто было: первый, второй, третий, четвертый… Просто прима, секунда, терция, кварта и т.д. — это часто была просто фамилия. И вот то, что вы сказали, это трогательно и здорово, что Формозов был родной брат Певницкого.
Н. Формозов
— Да. Я вам должен сказать, что в России сейчас есть такие места, где отчество в ходу. Я бываю в такой деревне Чухраи.
П. Алешковский
— Это где?
Н. Формозов
— Брянская область, Суземский район. И там почти все Болохоновы! Ну сейчас почти вымерла деревня, но там были… Поскольку все Болохоновы, и одиннадцать человек живет в деревне, но среди них два Ивана Михайловича Болохонова.
П. Алешковский
— Надо разделить как-то.
Н. Формозов
— Да, они все были там под кличками. Один — Куденёнок. Куденёнок — это сын Кудины. А сын Кудинёнка будет Кудинёночек. То есть там в трех поколениях передавалось отчество, кличка как отчество. И приписывали даже на письмах: «Ивану Михайловичу Болохонову, Кудинёнку», чтобы почтальон не перепутал. Так что вот даже есть места, где они в ходу до сих пор.
П. Алешковский
— Ну у нас так же в Тверской области: все Пименовы и все по кличкам: кто «Огурец», кто «Енот», кто ещё кто-то.
Н. Формозов
— Да. Но я не знаю, а там «Енотиком» зовут детей?
П. Алешковский
— Нет, у «Енота» нет детей.
Н. Формозов
— И сейчас вот этот огромный род священников изучен очень хорошо. И, в общем, все Формозовы, которые из Поволжья, родственники между собой. Но были и другие Формозовы: были владимирские, были какие-то урюпинские Формозовы — очень разветвленная семья, с которой мы как-то не находим связей, и, видимо, их нет.
П. Алешковский
— А скажите, пожалуйста, что это такое вообще? Откуда эта «формоза»? Это какое-то вообще воспаленное мышление мальчишки из семинарии, которому надо взять фамилию?
Н. Формозов
— Нет, они не сами себе придумывали фамилии. Фамилии, конечно, давал батюшка, который их учил. И, видимо, Николай Епифанович приглянулся батюшке и был, видимо, хорош лицом.
П. Алешковский
— И был выделен.
Н. Формозов
— То есть формой. Потому что красивый по форме — это «формозус». Вот остров тоже красивый по форме.
П. Алешковский
— А, понятно! Это латинское!
Н. Формозов
— Да, латинский корень. И это неоднократно использовалось. В XVIII веке были Формосовы, которые куда-то сгинули, совсем не родственники. Так что мой, соответственно, прадед Елпидифор Николаевич — он был младший. Там было пятеро детей, из них пятеро сыновей и ещё сколько-то дочек. И трое стали священниками. Но Елпидифор был как-то очень обижен на жизнь, он был младший. И как семейная легенда говорит о том, что Анфисе надо было приданое справить, и не хватило денег на семинарию. Он не доучился в семинарии один год, потому что при таком количестве детей было трудно всех поднять дьякону. И вот он, в общем, был обижен на жизнь, и не вел праведный образ жизни. Он злоупотреблял… Это такой обычной российский грех.
П. Алешковский
— То есть был на самом деле не Формозовым, а Певницким?
Н. Формозов
— Ну Певницкие-то они от певческих данных.
П. Алешковский
— Да-да.
Н. Формозов
— Они всё-таки были Певницкими, а не Пивницкими. Не обижай родственников! (Смеется.) Да, у него на втором этаже его дома (ну потом он всё-таки стал священником, но трудно ему пришлось) была благостная чаша, которую он опустошал несколько раз на дню. Я застал его младшего сына Ивана Федоровича Формозова (они все себя потом перекрестили на Федоровичей, потому что очень сложное отчество Елпидифорович) — земского врача, потом врача-гинеколога на Арбате. И вот он рассказывал, как было страшно, когда отец… У него бывали такие периоды…
П. Алешковский
— Срывы?
Н. Формозов
— Да. И его жена убегала к своему отцу, протоиерею собора, Иову — тоже известному арзамасскому священнику. Она убегала с детьми, оставляла мальчика с отцом, а девочку Соню уводила. И вот он говорит, как ему было страшно. И после этого никто из Формозовых в рот не брал, но и по священнической линии не пошли: ни мой дед, ни дядя Ваня, ни Софья Елпидифоровна — она тоже вышла замуж за инженера, жила в Киеве. Так что вот таким вот образом эта традиция прервалась в нашей семье. А была еще одна причина, почему мой дед Николай Елпидифорович не стал священником — он был страстный охотник.
П. Алешковский
— Да, это запрещено!
Н. Формозов
— Да. И для него вот эта страсть — это была форма общения с природой. Он всё время уходил из дома, потому что дома была тяжелая обстановка.
П. Алешковский
— Это я очень хорошо понимаю!
Н. Формозов
— Да. И он находил себя в природе. И он вырос вот таким вот. Он очень рано женился, но отдушиной для него была охота и природа. И он брал туда…
П. Алешковский
— Это где?
Н. Формозов
— Это уже Нижний Новгород.
П. Алешковский
— У, там леса потрясающие!
Н. Формозов
— Он был чиновником в Нижнем Новгороде, надо было зарабатывать на жизнь, поднимать семью, четверых детей. И его младший сын, которого звали Шура, Александр, 1899 года рождения.
П. Алешковский
— Ваш отец?
Н. Формозов
— Да. Он очень часто сопровождал отца. И они были вот такими вот неразлучными спутниками. И как-то с детства он стал проявлять не просто склонности, а талант к тому, что называется «видеть природу». И очень хорошо о нём сказал один коллега: «Вы знаете, бывает абсолютный слух в музыке, а вот у вашего отца был абсолютный глаз к природе!» То есть он видел то, что другие не видят. Он видел и анализировал очень быстро. И когда он водил экскурсию (он был кумиром у студентов своего времени!), то, что он показывал, казалось чудом. Он говорил: «Вот след землеройки, мы сейчас найдем её замерзшей!» — «Как, Александр Николаевич, вы знаете?» — «А сейчас же наст. Видите, она несколько раз пыталась закопаться, но не смогла. Значит, мы её найдём замерзшей!» Они идут и, действительно, по следам распутывают…
П. Алешковский
— Трагедию!
Н. Формозов
— Да, вот она запись её! Но судьба его складывалась не так просто. Закончил он Нижегородскую гимназию в марте 1917 года. У меня даже сохранилась эта фотография. Кстати, в одном классе с ним учился известный писатель 30-х годов, погибший в репрессиях. Иван Зарудин.
П. Алешковский
— Да, был такой писатель!
Н. Формозов
— Да, это его одноклассник. Вообще, интересная была гимназия, интересные были люди. Они выпускали свой журнал «Любитель природы».
П. Алешковский
— Мы находимся на радио «Вера»! И передача наша называется «Светлый вечер»! Я, Пётр Алешковский, веду её, и беседую с Николаем Формозовым — биологом, который рассказывает о своём отце — профессоре-биологе. Но дело не в том, что он — профессор и биолог, а дело в том, что это был человек уникальным образом не просто живший, но понимавший природу. И это традиция биологов, зоологов Московского, Питерского университета, которая, конечно, уходит корнями в XIX век. Мой прапрадед был тоже биолог Московского университета — такой Зограф. И он точно так же, по мемуарам, по воспоминаниям, жил в природе, жил с природой. А потом, когда пришли марксисты, младомарксисты, его выгнали с кафедры, объяснив, что он занимается, скажем, ерундой (сохранением окской стерляди), когда нужно про обезьяну говорить. Сегодня оказывается, что экология, как выяснилось, очень важная вещь!
Н. Формозов
— Ну я добавлю, что профессор Зограф, действительно, очень известная фигура. Он — создатель биостанции на Глубоком озере, которая до сих пор существует.
П. Алешковский
— Это его земля, которую он просто…
Н. Формозов
— Истринский заповедник там даже был какое-то время, а сейчас это действующая биостанция с очень длинным даже для европейских биостанций периодом наблюдений. И возвращаюсь к моему отцу… Он вёл удивительные дневники! Хотя отец прекрасно всегда рисовал, он мне говорил, что это исключительно тренировка. У меня сейчас есть… Я нашёл его записные книжечки, когда ему было 12 лет, и там он пишет ещё хуже, чем рисует. Рисует он уже как не всякий взрослый нарисует, почерк ещё кривой и детский. То есть всё-таки, конечно, это был талант, но развитый упорным трудом. Летом он ездил на брандвахте, картировал, подрабатывал, будучи ещё гимназистом.
П. Алешковский
— Стоп! Что такое брандвахта?
Н. Формозов
— Брандвахта — это такая баржа, которую тащит буксир, с которой снимают, картируют…
П. Алешковский
— Берега?
Н. Формозов
— Берега и дно, и где отмель появилась, где фарватер теперь проходит. Это нужно для судоходства на крупных реках. И тогда была вот такая служба, он считался водником, хотя ещё был гимназистом. И вот такие увлекательные путешествия…
П. Алешковский
— А подрабатывал он, потому что деньги нужно было заработать? Или потому что он любил это дело?
Н. Формозов
— Я думаю, потому что, прежде всего, деньги надо было подработать. Кроме того, это возможность путешествовать по всей Волге.
П. Алешковский
— Конечно!
Н. Формозов
— Одно лето они на Северной Двине были, тоже северную природу он увидел, и такая вольная жизнь с взрослыми мужиками, охота, естественно.
П. Алешковский
— Охота, рыбалка!
Н. Формозов
— Да. И он вёл совершенно потрясающие дневники, где все поля были испещрены тончайшими рисунками пером. Как он мне объяснял: «Конечно, на брандвахте было туши полно, вот я…»
П. Алешковский
— А почему бы не издать их?
Н. Формозов
— Знаете, я подготовил их к изданию, но, во-первых, многие рисунки цветные, а во-вторых… Но это очень большой объем! Это затрудняет…
П. Алешковский
— Ну то есть проблема в деньгах?
Н. Формозов
— Да, проблема как всегда в деньгах! Но с другой стороны, это портрет нашей среднерусской природы ровно 100 лет назад. Он начал их в 1914 году и закончил писать так вот основательно в 1922 году. И охватывают при этом они очень важный период нашей истории: что происходило с природой, как жила природа в то время, когда общество безумствовало — тоже интересный вопрос. Родители очень гордились этими… Они заставляли (он был стеснительный) его показывать гостям: «Шура, покажи свои дневники!» Он этого ужасно стеснялся, но приходилось показывать, потому что отец был очень строг.
П. Алешковский
— Папа сказал!
Н. Формозов
— Да, папа был диктатор! И хотел, конечно, хорошей жизни для сына, и совершенно не думал о том, а к чему душа у сына лежит.
П. Алешковский
— Что он птичками и рыбками заниматься будет?
Н. Формозов
— Да, птички — это несерьезно! Кто зарабатывает деньги? Инженеры! Особенно железнодорожного транспорта, но туда не поступить — это только для белых воротничков. А здесь вот как раз эвакуировали Варшавский университет, и там сильный химический факультет, и там готовят химиков-технологов. «Нет, Шура, ты туда пойдёшь!» И он пошёл, и поступил туда. И тут Гражданская война, его возраст был призывным, и его призывают в армию.
П. Алешковский
— Из какого города?
Н. Формозов
— Из Нижнего Новгорода. Но отправляют на курсы саперов (уж не знаю, насколько там были серьезные курсы) в Москву. И казармы у них были где-то в направлении Кунцево, не в самой Москве.
П. Алешковский
— Это были луга.
Н. Формозов
— Наверное.
П. Алешковский
— Да-да.
Н. Формозов
— Я знаю по его рассказам… Он очень много рассказывал о Гражданской войне.
П. Алешковский
— Там была пойма, луга, там зелень выращивали для города в те времена.
Н. Формозов
— Наверное. Это была зима 1918-1919 года. И там он познакомился с каким-то очень симпатичным человеком, скрипачом. Я, к сожалению, не запомнил его фамилию, но какая-то типа Бернштейн, Бернштам — вот такая фамилия. И они были вместе, и тот был москвич, скрипач, и водил его пешком в Большой театр. Большой театр работал, и отец первый раз попал в Большой театр…
П. Алешковский
— С ума сойти! Придя в него пешком за много километров.
Н. Формозов
— Да. Дико холодно! Но балерины были в пачках, а они все сидели в тулупах!
П. Алешковский
— В самом театре?
Н. Формозов
— Да! А балерины были в пачках.
П. Алешковский
— Кошмар!
Н. Формозов
— А потом они ночью шли, обсуждая жизненные проблемы, вот с этим его другом в свою казарму, а над головой звездное небо, ясная, тихая ночь. Вольная была довольно жизнь! После этого он попал в Царицын — строить там какую-то оборону Царицына. Видимо, тогда ещё не было понятно, что фронта не будет. Они должны были строить какие-то окопы, линии окопов. Он был в саперной части. Сохранилось одно письмо отцу, очень яркое письмо, где он описывает роскошь степи весной: тюльпаны цветут, жаворонки поют, и всюду трупный запах незакопанных людей, которые погибли зимой 1918-1919 года в первых боях под Царицыным. Но тут случился Мамонтовский прорыв, и как-то было понятно, что фронт дрогнул, что красные отступают, их погрузили в какой-то поезд. Он считался бронепоездом, но на самом деле там были просто мешки с песком.
П. Алешковский
— Так он был в Красной армии?
Н. Формозов
— Да, он был мобилизован. Как вы понимаете, Белая армия была добровольческой.
П. Алешковский
— А мобилизован он был в Красную?
Н. Формозов
— Да. И Нижний Новгород — это был район, где была Красная власть. То есть он мобилизован мог быть только в Красную армию. И в Москве тоже, как вы понимаете, эти курсы были организованы Красной армией. И Мамонтовский прорыв, и вот эта картина… Он много раз мне рассказывал это. Я вижу её, как перед собой. Он очень хорошо рассказывал. Знаете, это такое изумрудное, зеленое поле, там скачет конница, гнедые кони, и вот понятно, что уже со всех сторон скачут эти всадники. И такая мощь и сила, как на параде они скачут. Папа говорил, что он стрелял, но точно не попал, потому что он слышал, как медсестра докладывала полковнику, когда их взяли в плен, что четыре лошади убито и двое раненных. И, значит, очень быстро им перерезали пути, поезд остановили, они где-то сгрудились, какой-то полустанок, и подскакивают эти бородачи. Его поразило то, что это все были люди с военной выправкой и возраста его отца. Вот пацаны разутые, раздетые, и здесь люди гораздо старше по возрасту. И первый вопрос: «Что, оружие есть? Кидай сюда!» И потом: «Ну что, братва, закурим?» И они угощают их махрой, которая была на вес золота.
П. Алешковский
— Понятно, да!
Н. Формозов
— Вот такой вот рыцарский жест. И у него сохранилось от этих передовых частей такое ощущение, что они были такими рыцарями войны. Потом он очень много общался… Он попал, соответственно, к белым, много общался с казаками. Ну дальше всё было…
П. Алешковский
— Прозаически?
Н. Формозов
— Нет, трагически!
П. Алешковский
— Ну я к этому и тяну.
Н. Формозов
— Да, они попали к… Сменили эти передовые части тыловики…
П. Алешковский
— Так их просто вписали в Белую армию, что ли?
Н. Формозов
— Нет. Они стоят шеренгой, и идёт (он всегда рассказывал) плюгавый офицерик. У меня всегда с детства рисовался такой маленький, низкорослый, с неприятным лицом, нечистым, и хлыстом, стэком себя бьет. Он говорит: «Комиссары, жиды, латыши, эстонцы два шага вперед!» Никто не выходит. И потом этот человек идёт и говорит: «Жид, жид, жид…» Останавливается у моего отца, смотрит... и проходит дальше.
П. Алешковский
— Давайте прервемся на минутку! Пожалуйста, оставайтесь с нами! Это «Светлый вечер» на радио «Вера»! Мы скоро вернемся!
П. Алешковский
— Здравствуйте тем, кто присоединился к нам, и, конечно, тем, кто остается нам верен! Это «Светлый вечер»! Я — Пётр Алешковский. В студии у меня Николай Формозов, и рассказывает так красиво о своем отце. Пожалуйста! О профессоре-биологе, да!
Н. Формозов
— Я стараюсь, спасибо большое! И дальше было еще страшнее. Их построили в колонну и гнали вглубь области Войска Донского. Гнали их конные, они шли пешком, полуразутые, по 25 верст и больше в день, огромные переходы по жаре без воды. Оборачиваться было нельзя, и только он слышал «чпок» сзади — кто-то отстал…
П. Алешковский
— Его застрелили!
Н. Формозов
— И у этих конвоиров, наших русских людей, росли вьюки обносков, которые они снимали с убитых. Вот так вот они шли-шли. Потом свои там стали выдавать кого-то: кто комиссар, кто не комиссар. У отца были… Он как-то, видимо, понимал… Он предусмотрительный был человек, у него были зашиты карты в фуражку, и он отдал каким-то ребятам, которые собирались бежать. Понятно было, что при таком конвоировании никто не считает, сколько их в колонне. Он сам бежать не стал, а отдал карты. И там группа бежала. А потом он оказался в плену, видел, как люди… И вот здесь интересный момент расхождения у нас с моим братом. У меня был старший брат, который не так давно умер, к сожалению, археолог и историк, биограф нашего отца.
П. Алешковский
— Да, я его хорошо знал.
Н. Формозов
— Вот он знал эту историю, и я знал эту историю, но мы запомнили по-разному. Папа видел, как люди копают могилу. И я так помнил по его рассказам, что это были какие-то путиловские рабочие, мне казалось, которые так очень обстоятельно копали эти могилы, сняли рубахи, чтобы потом чистое на себя надеть. И при этом всё время непрерывно играл оркестр «Ах, вы сени, мои сени, сени новые мои, сени новые, кленовые…» и т.д. Почему мы знали? Почему эта история была так хорошо известна и мне, и брату? Брат особенно про Гражданскую войну опасался рассказывать. Он намного меня старше и жил в те времена, когда эти разговоры были опасны. Потому что папа не выносил эту песню! Как только её передавали по радио, он тут же выключал. Он просто абсолютно не выносил эту песню. Она была под полным запретом у нас в семье, потому что это были такие ассоциации. А Саша считал, что он видел, когда белых расстреливают красные. А я запомнил, что он видел, когда белые расстреливают красных. И даже у меня это обросло какими-то деталями, что это были путиловские рабочие. Но на самом деле это абсолютно не важно, кто кого расстреливал, потому что это была страшная бойня, все были неправы! И вот я, в общем, как бы (нельзя сказать, что с молоком матери) с детства впитал в себя вот этот вот дух от отца, что нет ничего страшнее, когда брат поднимает руку на безоружного, когда люди проливают кровь своих близких, своих соплеменников, когда начинается вот такое.
П. Алешковский
— А скажите, отец, будучи профессором Московского университета, имел какое-то отношение к Церкви, к религии, понимании этого? Тогда ведь, в общем, всё было в таком раззоре, что…
Н. Формозов
— Я сейчас вам расскажу, да, с удовольствием, потому что дальше это длинная история — эпопея папиной Гражданской войны. Фронта не было, и многого того, что потом было на большой Великой Отечественной войне. Не было концентрационных лагерей, по крайней мере, у белых. И оставшихся в живых распределили по частям…
П. Алешковский
— Не спрашивая?
Н. Формозов
— Да, особенно не спрашивая.
П. Алешковский
— Просто будешь теперь белым?
Н. Формозов
— Да. Просто не спрашивая, но им оружие не давали. Он варил кашу, был кашеваром в отряде донских казаков, и они как раз в это время очень активно наступали. Вот это было знаменитое наступление деникинцев, когда они дошли почти до Орла. Он тоже в нем участвовал, до Орла не дошел, но… И очень много мне рассказывал об этих людях. Там было такое фронтовое братство! Всё совершенно не так, как в тылу: «Шурка», «младший», «а у меня сын вот такого же возраста, где-то тоже воюет», грустные казацкие песни о том, что давно воюем, давно не были дома, жена не дождалась… Ну очень хорошо он чувствовал этих людей. Очень интересно рассказывал про лошадей, что вот эта связь казака и лошади — особая. Потому что казак, потерявший лошадь, — это уже не казак.
П. Алешковский
— Это уже никто!
Н. Формозов
— Да. И вот он говорит: «Идёт строй...»
П. Алешковский
— Это байкер без мотоцикла!
Н. Формозов
— Хуже! И вот идёт строй, и вдруг лошадь одна заржала, как-то так играет под всадником. И выбегает какой-то мужик из стоявших здесь где-то, и говорит: «Моя лошадь, слезай!»
П. Алешковский
— Узнала?
Н. Формозов
— Да. И дала знать хозяину! И тот безропотно слезает, и становится безлошадным. И ещё был такой страшный эпизод, который для меня тоже воплотил ужас этих дней. Лошадь с перебитым хребтом выела всю траву у себя вокруг, и вдруг она слышит, что горнист играет подъем, и она начинает бить копытами, она хочет встать! И вот он рассказывал… Потрясающие люди, они были разутые, тоже не очень одетые, им нужны были папахи. Он говорит: «А, папахи? Сейчас!» И они поехали строем и настреляли зайцев, в бегущих зайцев пулей стреляли, чтобы сшить из их меха папаху. Ну вот такие люди! Потом с отцом случилась обычная в Гражданскую войну беда — он заболел тифом. Это был уже момент отступления, откатывались назад.
П. Алешковский
— Возвратным, брюшным?
Н. Формозов
— Возвратным тифом. И уже фронт покатился на юг, и на станции Белая Калитва…
П. Алешковский
— Его скинули?
Н. Формозов
— Его бросили просто на станции, потому что ехать он не может, везти его некуда, лазарета нет. Ему сказали: «Ты пойди, вот там в школе вроде был лазарет!» Он лежал ночь на станции и смотрел, как красная конница уже перерезала железнодорожную линию где-то дальше, и там оказалась масса составов…
П. Алешковский
— Скопище вагонов, да.
Н. Формозов
— И где-то зарево, где-то гремят взрывы, где-то горят составы со снарядами. Кровавое зарево, и он всегда рассказывал, что люди как муравьи тащат мешки с мукой один за другим, один за другим, целые составы. И под утро вот это вот всё ещё полыхает, но сил тащить муку уже нет, и муку мужики взрезают, и уже мука как кровь льется из них на землю, потому что мешковина, мануфактура — это валюта, унести хотя бы мешки. И вот эту картинку он видел больной тифом, утром как-то перебрался в эту самую школу…
П. Алешковский
— Где действительно оказался лазарет?
Н. Формозов
— Там она вся была забита больными тифом. Во дворе был штабель из тел…
П. Алешковский
— Покойников?
Н. Формозов
— Да.
П. Алешковский
— А как лечили тогда тиф?
Н. Формозов
— Вот никак! Там не было никакого медицинского персонала. По-моему, его не было, во всяком случае он не рассказывал. Там был страшный эпизод…
П. Алешковский
— Были какие-то сестрички, которые поили, да?
Н. Формозов
— Друг друга поили. У него украли из-под головы деньги и документы во время приступа. И он сказал: «Ребята! Как же?» И вот какой-то пожилой, опять же, казак говорит: «Да что же это такое? У своих будем воровать?» А здесь все больные, все свои! Как он туда попал — никого не интересует. И пустил по кругу папаху, и все стали ему там бросать, кто сколько может. И денег собрали больше, чем у него было. А потом он выходит… Но, главное, его беспокоили документы, потому что за линией фронта без документов любой поставит к стенке! И он выходит, и подкинули ему документы. Но он понял, что там оставаться нельзя. Порасспрашивал, прикинул, когда будет приступ, и решил пойти, как он говорил, верст двадцать или двенадцать (в общем, такая вполне приемлемая дистанция) до хутора Синегорского. Ему сказали, куда идти. Зима, он вышел с утра, побрел туда. Идёт, идет, наступает ночь, он понял, что заблудился. У него начинается приступ, у него высокая температура, он не может идти…
П. Алешковский
— Озноб?
Н. Формозов
— Да. Еле-еле идёт, падает в снег и молится. Вот тут он вспомнил, из какого он рода! (Смеется.) И он падает в снег, молится, понимает, что уже прощается с жизнью. И, как всегда в таких случаях, случилось чудо — вдруг он слышит петуха! Оказалось, что он шёл правильно. Просто из-за того, что он был так слаб, он не мог рассчитать дистанцию. Он не заблудился, шёл абсолютно правильно, его не подвела его охотничья сметка. И вот он выходит, оказался именно тот самый хутор Синегорский, куда он шёл. И стучится в самую крайнюю… Он говорит: «Я выбрал самую крайнюю, самую бедную избу». Он среди ночи стучится, спрашивают: «Кто?» Он говорит: «Я такой-то, такой-то, был красноармейцем, попал в плен, заболел тифом, у меня сейчас приступ!» Всё им рассказал про себя через дверь, и там ответ: «Заходи, служивый!» Ну и они просто его раздели… Там был старик и женщина-солдатка с детьми. В общем, семья не из богатых точно. И вот они его… Фамилия этих людей Губаревы. Они его спасли. Тут же сняли всю одежду, тут же в баню, он потерял сознание. Потом его лечили: отпаивали зваром — это такой компот донской.
П. Алешковский
— Грушевый, яблоневый и т.д.
Н. Формозов
— Да, зваром его отпоили. Ну и, в общем, как-то кормёжка, молодой организм, уход маломальский — они его выходили и спасли. И он где-то ожил. Это уже, значит, соответственно, февраль, начало марта. Он выходит — какая-то стрельба. И вдруг он видит, как через плетень прыгает мужик в лампасах и говорит: «Прячься, сейчас зарубят!» И он оглянулся — он одет-то как казак! Никто не будет разбираться! И он спрятался. Пришли красные, опять фронт туда-сюда гулял, пока он болел. И опять красные пришли. И он приходит после этого, через несколько дней (там он выждал), в какой-то штаб красных и говорит: «Я такой-то, такой-то, вот мои документы!»
П. Алешковский
— Напомню нашим слушателям, что это радио «Вера», что это «Светлый вечер»! Я, Пётр Алешковский, беседую с Николаем Формозовым. Скорее, даже не беседую, а, открыв рот, слушаю. Продолжаю слушать вас!
Н. Формозов
— Ну вот приходит он, значит, в этот штаб. И тут ему говорят: «Да, хорошо, 231-я дивизия, приходите туда-то!» И он на следующий день приходит, встает в колонну. Все кто в чем одет — не поймешь. Тут подходят какие-то красноармейцы вооруженные, встают по бокам, говорят: «Шагом марш! Прибудьте в тюрьму!» И мой брат Саша считал, что это была фильтрация. А папа мне рассказывал, что он просто не в ту колонну встал, что он просто ошибся колонной, что его вполне серьезно отправляли на фронт, он освободился из плена, жив-здоров, никакой фильтрации — он же не штабную какую-то должность занимал. В общем, он три месяца сидел в тюрьме, потом была какая-то комиссия — как там сидят в тюрьме. И он говорит: «Так и так, я — красноармеец, должен был воевать в такой-то дивизии, а меня держат и говорят молчать, не разговаривать. На любые вопросы ответ один: молчать, не разговаривать!» Ну там был большой скандал, по его словам, его выпускают из тюрьмы тут же. Он идёт…
П. Алешковский
— Похожа на сказку, знаете, эта история!
Н. Формозов
— А я вот вам скажу, что я думаю! Вот на самом деле (это я отвлекаюсь) я довольно много занимался историей ГУЛАГа. Это, кроме птичек и зверушек, как вы сказали, еще у меня есть такая почти профессия.
П. Алешковский
— Да-да, я знаю.
Н. Формозов
— И меня всегда удивляло, что в рассказах выживших людей всегда присутствует чудо. И даже странно становится: что же за чудесная страна такая — сталинская Россия… Кстати, очень любят рассказывать старшие люди о том, как много было добрых людей в те времена. Вот им такой-то помог, нам такой-то помог…
П. Алешковский
— Вот вы Губаревых назвали — семья запомнила спасителей!
Н. Формозов
— Да-да! Они, кстати, потом даже переписывались некоторое время с отцом.
П. Алешковский
— Ах, даже так?
Н. Формозов
— Да. Ну и вот, говоря о том, откуда же такое обилие чудес… Чудеса, конечно, возникают, но дело в том, что мы имеем дело только с теми людьми, на кого хватило чудес.
П. Алешковский
— Конечно! Потому что остальные в земле…
Н. Формозов
— А все те, на кого не хватило, они в земле, в вечной мерзлоте, где-то там остались. Поэтому бесконечные рассказы про вот эти чудеса, которые тебе спасли жизнь, потому что только чудо там спасало жизнь…
П. Алешковский
— Это показывает на самом деле на то, что, действительно, люди в экстремальных ситуациях всё-таки понимают, что ничего дороже человека нет. Но только в экстремальных ситуациях, когда можно накормить, спасти, вытащить.
Н. Формозов
— Боюсь, что разные люди бывают. Ну повезло отцу!
П. Алешковский
— Нет-нет, люди всегда разные, конечно!
Н. Формозов
— Повезло, понимаете. И дело в том, что… Я тут тоже прочел… Для меня это загадка: тыловики и фронтовики. Отец уверял, что на всех войнах всегда так: рыцари гибнут, а дрянь остается в тылу и творит безобразия, что во всех армиях, во всех войнах всегда так. И тут я прочел недавно одного такого замечательного автора Иосифа Лендела — его зовут венгерским Солженицыным. Это венгр, который был у нас здесь в лагерях, который начал писать прозу о лагерях ещё в 50-е годы.
П. Алешковский
— Да.
Н. Формозов
— Он там описывает, что есть русский характер, национальный русский характер: князь Мышкин или, может быть, Платон Каратаев… А на самом деле, он говорит, что это — его следователь, который бил его, бил нещадно, а потом говорил: «Ну всё, перекур! Ты женат? А у меня, ты знаешь, невеста… Вот не знаю: жениться мне на ней, нет…» Он совета спрашивал, а потом перекурили и снова за работу, и он опять его бьет. Вот это переключение! Может быть, это правда так?
П. Алешковский
— Не знаю!
Н. Формозов
— Довольно страшное наблюдение вот за этим одним страшным следователем. Но как-то мне это вот напомнило то, что наблюдал папа. Кто знает, как те люди, которые их угощали махоркой, вели себя, когда они оказывались в другой ситуации?
П. Алешковский
— Слушайте, мы, слава Богу, мало задумываемся о том, что такое кровопролитие. И я так понимаю, что папа неслучайно выбрал потом птичек, потому что, наверное, человек, попавший на войну, не забывает о ней никогда. Вот единственное…
Н. Формозов
— Ну ты знаешь… Нет! Птички выбрали его, конечно.
П. Алешковский
— Ну, может быть.
Н. Формозов
— И вот последний эпизод расскажу. Значит, он вышел из этой тюрьмы, и вдруг: «Шурка, ты?!» Он встречает парня, которому передал карты, который благополучно бежал.
П. Алешковский
— Сбежал?
Н. Формозов
— Да. Он говорит: «А у меня вот такая история случилась!» Тот говорит: «Ты в рубашке родился!» Они, пехотинцы, попали под прорыв — все изрубленные, никого не осталось.
П. Алешковский
— Только он?
Н. Формозов
— Только он, который встал не в ту колонну! Еще одна счастливая случайность его спасла. И после этого его этот приятель устроил в штаб к Уборевичу, он был чертежником, потом мобилизовался раньше времени, потому что был приказ Троцкого о том, чтобы всех работников транспорта демобилизовать. А он работал на брандвахте. И вот он благополучно едет к себе домой, но заезжает к Губаревым, чтобы сказать им спасибо. И уже от них он ехал на крыше теплушки, и он уже там потерял свой мешок, который упал. В общем, он уже с Дона до Нижнего Новгорода добирался на крыше. Но доехал домой, и тогда уже отец ему сказал: «Всё, Шура! Делай то, что ты считаешь нужным!» И он поступил на биофак.
П. Алешковский
— А почему так отец? Потому что приехал взрослый человек?
Н. Формозов
— Потому что приехал чудесно спасшийся взрослый человек! Они полтора года не имели от него известий. Потому что он понял, что время изменилось, он понял, что…
П. Алешковский
— Значит, в этом тиранстве был тоже нормальный человек, который хотел детям лучше?
Н. Формозов
— Ты знаешь, и, может быть, ещё… Конечно, всякий отец хочет, чтобы детям было лучше! И всякий тиран-отец знает точно, как лучше. Но, мне кажется, что вот эта страшная встряска дала ему возможность понять, что он действительно хочет в жизни.
П. Алешковский
— И вот он стал профессором Московского университета. Вторую войну он уже был в эвакуации, да?
Н. Формозов
— Вторую войну он был частично в эвакуации, частично здесь. Зиму 1941—1942-го он провел здесь. Он был уже в это время профессором, у него была бронь, и он не попал на фронт.
П. Алешковский
— Понятно. А как-то это записано, что вы сказали?
Н. Формозов
— Да, я это записал.
П. Алешковский
— Вы записали по памяти? А отец не оставил…
Н. Формозов
— Нет, он отказывался. Это было как раз то время, когда Александр Исаевич просил дополнять историю. Мы всё просили его: «Запиши для Солженицына!» Но он не хотел, и я по памяти, поскольку он мне рассказывал десятки раз, записал и отправил потом Александру Исаевичу, и он получил, поблагодарил, как всегда. Он очень был аккуратен с ответами на письма. Так что это где-то в архиве Александра Исаевича Солженицына хранится. Кроме того, я потом издал это в одном охотничьем журнале. «Русский натуралист на Гражданской войне» — это называется.
П. Алешковский
— Да-да.
Н. Формозов
— С эпиграфом из Набокова. Есть такое место в «Даре»: «В эту страшную лунную ночь он поощрительным взглядом провожал ночницу…» Вот когда отца ведут на расстрел, что я верю, что он поощрительным взглядом… Вот у папы был тот же самый поощрительный взгляд, потому что сохранилась его запись… Дневники Гражданской войны погибли…
П. Алешковский
— А он вёл всегда дневники?
Н. Формозов
— Конечно, вёл! Но он их восстановил по памяти. И там есть запись: «Прошел от станицы такой-то до станицы такой-то пешим строем, и только жаворонки неумолчно звенели нам вслед…» И выстрелы! Про выстрелы ничего не сказано, но вот только жаворонки… И вот этот вот поощрительный взгляд натуралиста, который в последний момент, умирая, слышит жаворонка и радуется ему — это вот тоже перекличка с тем самым эпиграфом.
П. Алешковский
— А отец при том, что был натуралистом, охотиться любил?
Н. Формозов
— Обожал! Это был его способ общения с природой.
П. Алешковский
— Вот удивительное дело (поскольку я это дело тоже любил всегда, пока нога не стала подводить), я прекрасно понимаю, что охота — это не просто убийство.
Н. Формозов
— Нет, совсем нет!
П. Алешковский
— И это знают натуралисты и правильные охотники!
Н. Формозов
— Да!
П. Алешковский
— Дело в том, что если вы не стреляете самок, если вы выполняете все правила охотничьего кодекса и т.д., то это действительно…Встать или не ложиться спать, и сидеть в лесу ночь, и ждать, когда запоет глухарь. Сначала ты слушаешь, как он прилетел, а потом… И запоминаешь или дерево, или приблизительное место. И как ты потом слушаешь это первое «тека-тека-тека», а потом ты подходишь. И дальше, да, понятно, что съесть его хорошо, но иногда отпускаешь.
Н. Формозов
— Абсолютно!
П. Алешковский
— И как говорил мне один охотник: «Да чего? Я под ним танцы вожу, я под ним хожу, а он себе поёт! Я его разглядываю со всех сторон, любую!» Вот это вот слово «полюбовать зверя» — это, конечно, особое совершенно дело. Ну вот что-нибудь уже совсем в завершении… У нас осталась одна минутка. Пожалуйста! Николай Формозов, который рассказал нам такую прямо новеллу о жизни отца.
Н. Формозов
— Ну много можно, наверное, рассказать. Я хотел сказать, продолжая про охоту…
П. Алешковский
— Ну он воспитал… Как я понимаю, он вас с самого раннего детства брал на природу, да?
Н. Формозов
— Да! Любовь к природе, безусловно, воспитал! А любовь к охоте — это особый дар, наверное, такой страстности. Но я хотел прибавить к тому, что вы говорили, что одна из любимейших русских охот — это тяга вальдшнепов.
П. Алешковский
— Да.
Н. Формозов
— Когда человек воплощается в слух, он весь — напряженный слух. И не важно: пролетел ли этот вальдшнеп, не пролетел — но вот такого насыщенного общения с природой представить себе очень трудно, когда ты его ждешь… Но мне Бог не дал такой страсти. Даже был один эпизод, который во мне убил эту охотничью страсть… Не буду сейчас рассказывать…
П. Алешковский
— Нет, это понятно. Кровь — всегда плохо. И поэтому вопрос: как ты к этому трофею относишься.
Н. Формозов
— Конечно!
П. Алешковский
— Съедаешь ты его — тогда ты правилен, а если кто-то его выбрасывает или делится, потому что ему важно совершить выстрел точный — это не то! Добытчик — это правильно, всё остальное я, не осуждая, не принимаю. Ну что ж, большое спасибо!
Н. Формозов
— Не за что!
П. Алешковский
— Это, в общем, конец нашей сегодняшней беседы с Николаем Формозовым. Большое спасибо, что пришли!
Н. Формозов
— Спасибо вам!
Григорий Суров
В конце XIX-го — начале ХХ века врачи-офтальмологи, специалисты по глазным болезням, были в России на вес золота. Один из представителей этой редкой в то время специализации — Григорий Иванович Суров, окулист из Симбирской губернии — посвятил жизнь тому, чтобы сделать офтальмологию доступной для всех.
Уже в старших классах гимназии Григорий решил стать врачом. В 1881-м он успешно сдал вступительные экзамены на медицинский факультет Казанского университета. Первым местом работы Сурова была уездная больница в городе Спасске Казанской губернии. Там Григорий Иванович впервые обратил внимание, как широко распространены среди крестьян глазные болезни. У каждого второго пациента наблюдалась трахома — инфекционное заболевание, которое передаётся через предметы гигиены — например, полотенца, а распространителями являются мухи. Свои наблюдения и неутешительные выводы Суров записывал в дневник: «Эти болезни у нас в России распространены вследствие бедности, невежества, и малодоступной медицинской помощи». Офтальмологи, как уже говорилось, были в те годы большой редкостью. Поэтому Григорий Иванович решил специализироваться именно в этой области. За несколько лет работы в Спасской больнице он получил богатый практический опыт. Затем некоторое время Суров служил военным врачом. И опять же, занимался на этой должности преимущественно офтальмологией. В 1902-м он поступил в Петербургскую Военную Медицинскую академию — «для усовершенствования в медицинских науках по глазным болезням». Там с успехом защитил докторскую диссертацию.
А в 1906-м году Григорий Иванович вновь приехал в город Симбирск. Его назначили заведующим военного лазарета. Офтальмологического отделения в нём не было. И Суров его открыл. Сразу же к «глазному доктору» потянулся народ. «Главный контингент из страдающих болезнями глаз — крестьянство и необеспеченный рабочий люд», — отмечал Суров. С таких пациентов денег за лечение доктор не брал. Наоборот, помогал из собственного кармана — на лекарства, на изготовление очков. Вскоре Григорию Ивановичу удалось убедить местные власти выделить средства на глазной стационар в 50 коек. В 1911-м году стараниями Сурова в Симбирске открылась школа-приют для слепых детей.
А через несколько лет Россия стала Советской. Григорий Иванович не уехал за рубеж. Остался служить своей стране. В те годы о деятельном докторе нередко упоминали в прессе. Вот, например, как в 1923-м описывала его работу симбирская газета «Красный путь»: «Летом в разных районах губернии можно было увидеть фургон, в котором ехал доктор Суров. Он ездил обследовать сельское население. Оказывая помощь, он переезжал из села в село». После таких поездок и работы в госпитале, Суров принимал пациентов ещё и на дому, по вечерам. Симбирский учитель Алексей Ястребов в своих воспоминаниях писал: «Проходя по Беляевскому переулку, я вижу дом. И знаю: вечером у этого дома будет толпиться народ, потому что здесь живет замечательный врач, друг народа Григорий Иванович Суров».
Простой народ искренне любил своего доктора. Когда в 1920-м году большевики осудили Сурова и приговорили к году тюрьмы за то, что он взял на работу в госпиталь бывшего белогвардейского офицера — нищего больного старика, горожане встали на его защиту. Испугавшись волнений, власти восстановили доктора в правах. Впоследствии Григорий Иванович получил высокое государственное признание: в 1943-м году ему было присвоено звание Заслуженного врача РСФСР, а в победном 1945-м — орден Трудового Красного Знамени. Но не ради наград трудился доктор Суров. Однажды в своём дневнике он написал: «Я смотрю в мир глазами тысяч людей, которым помог избавиться от страданий».
Все выпуски программы Жизнь как служение
21 ноября. О пшенице и плевелах
В 13-й главе Евангелия от Матфея есть слова Христа: «Чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы, оставьте расти вместе то и другое до жатвы».
О пшенице и плевелах, — епископ Тольяттинский и Жигулёвский Нестор.
21 ноября. Об отвергающих Слово Божие
Сегодня 21 ноября. В 10-й главе Евангелия от Луки есть слова Христа: «Слушающий вас Меня слушает, и отвергающийся вас Меня отвергается; а отвергающийся Меня отвергается Пославшего Меня».
Об отвергающих Слово Божие, — игумен Лука Степанов.