"Константин Леонтьев. Дипломат, мыслитель, монах". Светлый вечер с Дмитрием Володихиным (25.07.2016) - Радио ВЕРА
Москва - 100,9 FM

"Константин Леонтьев. Дипломат, мыслитель, монах". Светлый вечер с Дмитрием Володихиным (25.07.2016)

* Поделиться

Володихин5У нас в гостях был доктор исторических наук, писатель Дмитрий Володихин.

Мы говорили о жизни известного русского мыслителя Константина Леонтьева, о его пути от врача к дипломату, а после и к монашеству.

 

 

 

 

_________________________________________

К. Мацан

— «Светлый вечер» на радио «Вера». Здравствуйте, дорогие друзья! В студии моя коллега Алла Митрофанова —

А. Митрофанова

— Добрый «Светлый вечер»!

К. Мацан

— И Константин Мацан. Мы приветствуем нашего сегодняшнего гостя — это доктор исторических наук, профессор МГУ, историк Дмитрий Михайлович Володихин. Добрый вечер, Дмитрий Михайлович!

Д. Володихин
— Здравствуйте!

Наше досье:

Дмитрий Володихин. Родился в 1969 году в Москве, окончил исторический факультет МГУ. С 91-го года работает на кафедре источниковедения и историографии университета. Профессор, доктор исторических наук. Входит в состав Редакционно-издательского совета Института специальных исторических дисциплин Российской академии естественных наук. Член Союза писателей. Дмитрий Володихин известен как автор ряда научных исторических монографий, книг по истории русского средневековья, более 400 научных и научно-популярных работ. За монографию «Пожарский» удостоен Макарьевской премии. Пишет прозу. Из-под его пера вышли книги, написанные в жанрах научной фантастики и фэнтези.

А. Митрофанова

— У нас сегодня в центре внимания личность, мало сказать, не тривиальная, просто можно сказать, что взрывной такой человек, особенно для своего времени — для девятнадцатого века. На его долю выпали такие метания, такие внутренние парадоксы, которые он каким-то образом пытался разрешить, и которые разрешились самым, со стороны если посмотреть, неожиданным образом. Константин Леонтьев — один из самых, наверное, авторитетных мыслителей девятнадцатого века на сегодняшний день; человек, очень публикуемый сегодня, наряду с Данилевским, у которого была своя концепция, называется она «византизм» — тоже популярное такое сегодня явление, и отчасти, наверное, подпитывающее какие-то радикальные взгляды. Но тем не менее, он-то, когда это писал, был абсолютно искренен в своих убеждениях, не манипулировал и не спекулировал, а писал о том, что он выстрадал. Вот попытаемся понять этого человека, который — на минуточку! — после всех своих экзистенциальных поисков, высокого эстетства и довольно свободного образа жизни, в конце этой жизни пришёл в монастырь сознательно. Не ушёл в монастырь, а пришёл в монастырь, принял постриг и умер монахом. Что это за личность такая, яркая и противоречивая, с весьма солидным литературным дарованием при этом, попробуем сегодня разобраться. Ну, и прежде всего, знаете, есть такая классическая схема: эпоха, личность, произведение. Мне бы хотелось, Дмитрий Михайлович, чтобы мы начали наш разговор с того, чтобы поговорили о том, а что такое был этот девятнадцатый век. В сознании большинства из нас девятнадцатый век, это что такое? Пушкин, Лермонтов, Гоголь, потом Тургенев, потом Толстой и Достоевский, ну, на излёте века уже Чехов. Всё, картина мира у большинства из нас — не историков — складывается из того, что мы читаем у этих авторов. А на самом деле, ведь Россия была... мы не на Луне живём, мы взаимосвязаны и есть такие очень тесные взаимоотношения с другими странами. И философская мысль из Европы к нам сюда приходила, и каким-то образом в России тоже философия появилась именно в это время. И поскольку времена были непростые — девятнадцатый век называют одним из самых атеистических периодов в истории человечества, — вот давайте сначала об этом веке и поговорим. В 1831 году, если не ошибаюсь, Константин Леонтьев родился.

Д. Володихин
— Да, вы не ошибаетесь. И надо сказать, что детство Леонтьева проходило под сенью небогатой, но благоустроенной дворянской усадьбы под Калугой, в сельце Кудиново. Леонтьев с большой теплотой вспоминал свои детские годы. Он рано начал читать и читал много, и рассказывает о том, как под цветущими деревьями в Кудинове в парке сидел и с бешеным восторгом читал «Илиаду» и «Одиссею» Гомера. Он рассказывал о том, сколько поэзии было в этом усадебном быту: крестный ход местного сельского духовенства, красиво убранная комната матери, прекрасные сады, замечательная ночная тишь и так далее, и так далее. Он ведь не только был философ и публицист, но ещё и был прекрасным писателем. Если надо проникнуться бытом и духом дворянской усадьбы того времени, то очень хорошо почитать роман его «Подлипки Дачные» и множество других небольших вещей, рассказывающих об этом быте. Но вот мальчик получил, не столько благодаря усилиям родителей, сколько благодаря среде, в которой он жил, изначально такую домашнюю веру, достаточно спокойную. Он был христианин, он был православным потому, что все кругом были христиане. Кто-то верил побольше, кто-то поменьше, но есть ритм, которое задаёт Православие, оно в подавляющем большинстве городов и деревень Российской империи в середине девятнадцатого века задавало ритм церковных праздников, служб, венчаний, отпеваний. Вся жизнь человека была так или иначе пронизана бытовым христианством, христианством чувства и христианством обряда. Это христианство в Леонтьеве довольно быстро разрушилось. Вот он проходит через Калужскую гимназию, через ярославский Демидовский лицей, поступает в Московский университет...

А. Митрофанова

— На медицинский факультет, между прочим.

Д. Володихин
— Да, он получает образование медика. И вера его постепенно разрушается. Почему? Опять же это не чьё-то влияние злонамеренное какого-то человека, который сознательно в нём разрушал православные представления о мире, нет. Просто студенческая среда, она озорная, она никакие авторитеты ни во что не ставит. И она, в общем, была заражена таким, что ли, бытовым даже не атеизмом, а каким-то благодушным безбожием, если так можно выразиться, конечно.

А. Митрофанова

— Но в те годы ещё позитивизм ведь набирал обороты. И я думаю, что многие находились под влиянием этого философского течения. Если вспоминать роман Тургенева «Отцы и дети»... Вы, кстати, когда усадьбу Леонтьевых описывали, я вспомнила, что там Николай Петрович Кирсанов — деревенский житель, помещик такой в глуши, такой провинциальный человек играет у себя в усадьбе на виолончели. То есть склонность к этому высокому такому изяществу тем не менее была свойственна целому ряду людей. Но что касается главного героя этого романа — все прекрасно помнят его, все в школе читали, как минимум в школе. Это был человек таких, что называется, прогрессивных взглядов. И вообще, такое ощущение, когда читаешь этот роман, пытаешься разобраться, что творилось в то время, такое ощущение, что идея прогресса собой заменила религию.

Д. Володихин
— Ну, скажем так, чуть-чуть попозже — вот конец 50-х, 60-е, 70-е, да, то, что вы говорите, для этого времени было, конечно, характерно. Но прежде чем Леонтьев вступит в эти годы, у него было такое огненное крещение — он воевал. То есть образование его закончилось ускоренным путём, его, как военного врача, отправили в Крым на территорию войны с турками, англичанами, французами. И он там очень быстро возмужал. Такой милый усадебный мальчик оказался в роли полкового хирурга, который ездил вместе с казаками, резал этих казаков, когда надо было. Даже описывает ситуацию, когда он вскрывал какую-то тяжёлую рану, и ком крови попал к нему в рот.

А. Митрофанова

— Он браво сплюнул эту кровь и продолжил операцию.

Д. Володихин
— Да, и продолжил операцию. Но создание уже далеко не тепличное, уже хорошо сознающее себя. Ему в этот момент что-то 23-и, может быть, года , не помню точно. И нельзя сказать, что он в этот момент крепко верующий христианин, он знает, что любит всё изящное, всё, простирающееся на территорию высокой эстетики, он патриот своей державы, безусловно, человек, лояльный к государю, но в сфере христианства не то чтобы буйно безбожен — индифферентен, ему эта сфера не очень интересна. Позднее сама та ситуация, которую вы описывали — скажем, такое изящество без Бога, оно было Леонтьеву, к сожалению, близко. Он, кстати, общался с Тургеневым и высоко ставил Тургенева. И Тургенев время от времени его похваливал: «А вот ещё одно прекрасное молодое дарование».

А. Митрофанова

— Он так снисходительно похваливал?

Д. Володихин
— Да дело в том, что Тургенев был в этом смысле человек щедрый. Он любил похвалить любое сколько-нибудь неординарное сочинение любого подающего надежды автора, в этом отношении был несколько расточителен. Но вот время от времени он попадал в точку: несколько блестящих литературных биографий Тургеневу посчастливилось предсказать, в том числе Леонтьева. Но вот, собственно, переменилась судьба Леонтьева не быстро. Он попал на Балканы в качестве одного из представителей Министерства иностранных дел России, дослужился до консульского звания. И там был, скажем так, совершенно патриотического настроя человек, но именно что патриотического, а не христианского — вот государственник без какой бы то ни было вероисповедной жилки. Достаточно далеко простиралось его государственничество. Однажды какой-то француз высказался дерзко о России, и Леонтьев ударил его кнутом, наказывая за это. Это было рискованно, Константин Николаевич мог лишиться места. Но, в общем, начальство его поняло и простило — не то чтобы оставило вовсе без последствий этот поступок, но француз, в конце концов, сам нарывался. И изменилась вся эта ситуация патриотизма, не освящённого никаким глубоким религиозным чувством, в тот момент, когда Леонтьеву было 40 лет.

А. Митрофанова

— Кризис среднего возраста?

Д. Володихин
— Может быть, и так. Он к тому времени был уже блестящим литератором. То есть в России очень ценили его рассказы, которые он отправлял с Балкан. Они были наполнены картинками турецкой, болгарской жизни. Прекрасно он рассказывал о русских на Балканах. Общество ждало его рассказы, ему платили неплохие деньги за это. Он мечтал стать литературным генералом. Он начинал спорить в своих произведениях. В ранней молодости он был либерален, скажем так. Потом посмотрел на дипломатический быт, посмотрел на англичан, французов, и у него получилось, скажем так, две линии отвращения от этого. Первая линия: он посмотрел на эти идеалы, как вы сказали, своего рода светской религии — прогрессизма, — и посмотрел на это с точки зрения хорошо образованного русского барина: «Боже мой, серые блузники хотят свой жалкий идеал, в виде всего полезного, усреднённого, никому не мешающего, сделать тем, на что мы должны молиться. Да это всё — тьфу! Это всё некрасиво, это всё, в общем, непривлекательно, это дрянь какая-то серая!» И отношение было инстинктивное, но крайне глубокое: безобразное не может быть спасительным — вот так. И кроме того...

А. Митрофанова

— То есть он не Базаров в этой ситуации? Он, скорее, такой Павел Петрович.

Д. Володихин
— Он анти-Базаров, но не Павел Петрович, а фигура гораздо более жёсткая и энергичная. Павел Петрович, в конце концов, несмотря на некую аристократическую оболочку, всё-таки в нём не чувствуется никакой силы. Леонтьев силой был переполнен — человек исключительно решительный, смелый, исключительно дерзкий в своих литературных произведениях. Второй момент, чрезвычайно важный: Леонтьеву нравилось всё красивое. И когда он сталкивался с эстетикой пользолюбия — ну, прекрасным должно считаться то,ч то несёт в себе какую-то материальную корысть, какой-то прибыток, некие удобства, комфорт. И один из его литературных героев говорит: «Ну хорошо, а как же, по-вашему, алмаз, тигр? Они бесполезны, но прекрасны — что же их теперь считать безобразными?»

А. Митрофанова

— Железный аргумент!

А. Митрофанова

— Дмитрий Володихин — доктор исторических наук, профессор МГУ сегодня в программе «Светлый вечер» на радио «Вера». И мы говорим о Константине Леонтьеве — одной из самых невероятных фигур девятнадцатого века в российской истории и в истории русской мысли, кстати говоря, тоже. Я думаю, что не просто ему пришлось в жизни, и не только после сорока лет, но и до сорока, с этими его взглядами и, главным образом, метаниями. Потому что чувствуется, что у человека есть какой-то запрос на что-то большее, чем он в жизни имеет. Но где это взять — он не до конца понимает. И вот у него там и Крымская война, то есть экстрим такой — жизнь, на самом деле, экстрим. Потом он выполняет дипломатическую миссию, потом у него наверняка ещё какие-нибудь приключения в жизни случились бы. Я знаю, что у него была болезнь очень серьёзная — он холерой, по-моему, заболел, и такой кризис был.

Д. Володихин
— Вот это очень важный момент.

А. Митрофанова

— То есть человека кидает из стороны в сторону, и он никак не может понять: а кто он такой в этом мире — он ищет себя.

Д. Володихин
— Да, это так. Он ещё и преодолевает. То есть изначально мягкий характер, который у него сформировали родители — главным образом мать в детстве, — он постепенно должен был догружать до сурового мужского нрава сам лично — он переделывал свою личность.

А. Митрофанова

— Он понимал, что это необходимо. Это большое очень достижение.

Д. Володихин
— Это так. Да, он был честолюбив, иногда до тщеславия. Мечтал время от времени, что вот он на белом коне въедет в город, и красавицы будут бросать в воздух шляпки.

А. Митрофанова

— Штабелями укладываться справа и слева. (Смеётся).

Д. Володихин
— Да-да-да! Быть генералом или литературным генералом, или профессором, только знаменитым, а не просто профессоришкой, который лекции читает — вот это да, это здорово! Он был гордец, честно сказать. Не только хищный эстет, как о нём говорили, но и ещё гордец, честолюбец — иногда до тщеславия действительно это доходило, — но человек очень умный и способный самого себя оценить со стороны. Вот приходит кризис — он заболел, заболел тяжело. Он, сам врач, ставит себе диагноз — это холера. Об этом очень много писали, он сам несколько раз рассказывал обстоятельства перелома. И впоследствии его ученики, его соратники, его противники много раз разбирали и пережёвывали эту ситуацию. Для многих она была неудобной, говорили время от времени: «Да он ошибся. Какая-то там мелкая хворь — может быть, дизентерия или малярия». Но понимаете, когда публицист оспаривает диагноз врача, это довольно странно. Врач-то, в общем, понимает, о чём говорит. Леонтьев оказался в очень тяжёлом положении, он определил, что, в общем, жизнь его сейчас прекратится, он умрёт. Развитие болезни привело его к состоянию фактически агонии. И в его комнате была икона, подаренная купцами, икона Пречистой. Он взмолился, именно что взмолился — в разговорном смысле этого слова, он не знал каких-то правильных слов молитвы: «Божия Матерь, спаси меня! Рано мне помирать, я исправлюсь, я должен быть другим. Пожалуйста!»

А. Митрофанова

— Прошу прощения! А что он в себе осознал, как что-то не то?

Д. Володихин
— Он в себе осознал то, что...

А. Митрофанова

— Всё же хорошо у человека — блестящий совершенно литератор, там всё на свете...

Д. Володихин
— Он умирает не то что никем, в смысле карьеры. У него есть кое-какая карьеришка, не блистательная, но приличная. Он осознал то, что он в человеческом смысле ничего не достиг: и в литературного генерала не вырос; и одновременно сам с собой о том, что он такое, не договорился.

А. Митрофанова

— Это называется «мы все глядим в Наполеоны».

Д. Володихин
— Да, это так и есть. Но его порыв был искренний, то есть он обещал исправиться, он обещал переменить свою жизнь. Он молил молитвой горячей, со слезами на глазах. Действительно, через несколько часов произошло чудо, с его точки зрения — с точки зрения хорошо образованного естественника и врача. У него симптомы болезни начали постепенно исчезать, и вскоре он был здоров. Холера отступила неожиданно быстро. Он помчался на Афон, даже своему начальству не сообщив...

А. Митрофанова

— Прям помчался?

Д. Володихин
— Именно так.

К. Мацан

— Он в это время в Албании, кажется, был, да? То есть там недалеко, в общем-то, было? Относительно, конечно, недалеко.

Д. Володихин
— Относительно недалеко, да. ...даже не сообщив своему начальству, что он отбывает на Афон. И там попытался постричься во иноки штурмом. Афонские монахи его отговорили. У него там были великие учителя, столпы иночества афонского. Он там повидал, какова на Афоне служба, какова на Афоне Пасха и каков Великий пост перед нею. Получил науку христианскую среды и пятницы, как он говорил, которую давным давно, с детских лет, утратил.

А. Митрофанова

— Вы имеете в виду, что пост держится в среду и в пятницу? Или что?

Д. Володихин
— Немножко иначе. Наука среды и пятницы это немножко другое — он получил вновь весь тот комплекс знаний бытового и этического христианства, который с детства в нём угас. То есть научили быть христианином не только абстрактно — я верую в Бога, и всё тут, — но дали ему всё то, что задаёт жизнь православного в этом мире. Он это принял, он хотел идти дальше, ему сказали: «Нет, долги твои из монастыря тебя выдернут. Сначала исправь свою жизнь и то положение, в которое ты попал, а потом уже будем говорить о том, что пора тебе или не пора в монахи».

А. Митрофанова

— Будем посмотреть.

Д. Володихин
— Вот именно «будем посмотреть» — точная фраза.

К. Мацан

— Долги — имеются в виду не финансовые долги, а какие-то, видимо... это метафора была?

Д. Володихин
— Разные долги — и финансовые тоже. Он одолжал здорово, несмотря на хорошую службу, несмотря на литературный успех, Леонтьев был в долгах, потому что, как хороший барин, он тратил деньги, не считая, и всегда был уверен, что ещё заработает.

А. Митрофанова

— Слушайте, а что там с его женой, какая была история? Какая-то красотка, в Крыму, по-моему, он её встретил. Говорят, сошла с ума, чуть ли не из-за того, что он себя каким-то неподобающим образом с ней вёл. Как там всё было?

Д. Володихин
— Действительно, он в Крыму в юности женился на красавице-гречанке.

А. Митрофанова

— По любви наверное?

Д. Володихин
— Как это вежливо сказать? Из необразованного сословия, она его восхитила. Поскольку Леонтьев никогда особой щепетильностью в вопросах семьи и брака не отличался, говоря языком шестнадцатого века, откровенным и правильным — «был яр и прелюбодействен зело».

А. Митрофанова

— Какой ёмкий язык!

Д. Володихин
— Жена его ничуть не останавливала в этом смысле. Тем не менее, он хотя бы её берёг, он хотя бы старался сделать так, чтобы ей в этой жизни не было худо.

А. Митрофанова

— То есть он ей изменял? Я правильно перевожу с русского на русский?

Д. Володихин
— Скажем так, мы можем с большой долей вероятности подозревать, что да, изменял. От этого она с ума сошла или нет — трудно сказать. Другое дело, что она не была какой-то буйной умалишённой, она была такой тихой, блаженной, обиженной. И Леонтьев очень печалился, что его жена — его грех, что он позаботился о ней недостаточно, что она пришла в такое, скажем так, затемнённое состояние духа и печали. Тем не менее, речи не было о разводе, речи не было о том, чтобы он её бросил, оставил, чтобы он её не обеспечил, нет — всё это стояло у него во главе. У него, в общем, чувство долга было развито очень хорошо.

А. Митрофанова

— А она умерла или что с ней стало? Как он в монахи-то отправился?

Д. Володихин
— Ещё долгие годы она с ним будет. Вот пока он дипломат, она его жена. Он вернётся с желанием постричься во иноки, думает о том, как это сделать — попросить развода или, может быть, чтобы она тоже пошла в монастырь — и такое возможно. Даже послушничает он какое-то время в Николо-Угрешском монастыре и не может справиться с русским вариантом монашества. Потому что русский вариант монашества на тот момент был гораздо скуднее, грубее. Он попался в руки одного из замечательных людей того времени — настоятеля Николо-Угрешского монастыря, «великого строителя-кирпичника» — как его называли в то время. И тот решил смирять барина. И барин там щепки во дворе собирал, и его ставили на... во время зимы в холодной одежде. Его смиряли разными другими тяжёлыми работами, Леонтьев всё принимал.

А. Митрофанова

— Он не монах в это время ещё?

Д. Володихин
— Он послушник.

А. Митрофанова

— То есть может в любой момент, в принципе, вспомнить, что он барин, топнуть ногой и хлопнуть дверью.

Д. Володихин
— Он не топал и не хлопал, а он старался держаться. И довольно долго там продержался, но его подкосила одна вещь — привычка к хорошей еде. Этого он не выдержал. Его вынуло, во-первых, то, что он захворал от грубой монастырской пищи, а добыть снаружи еду для себя он не мог, поскольку денег нет. И второе, как ему и предсказали отцы афонские, так и вышло: долги — его личные, его семейства, его усадьбы вытащили его из монастыря, уже больного. Он вынужден был заняться устроением дел семьи. Это печальная, конечно, история. При том в 70-х Леонтьев пишет блистательные свои вещи, его трактат «Россия, византизм и славянство» — вещь, самая издаваемая во всей созданной им литературе, во всём его наследии. Он старается сотрудничать с журналами, но литературная жизнь его отторгает. Он в этот момент стал гораздо больше консерватор, гораздо больше христианин, гораздо больше монархист.

А. Митрофанова

— То есть он непопулярную для своего времени вещь написал, получается?

Д. Володихин
— Он написал вещь, которую даже консерваторы многие и даже славянофилы отвергли, как слишком дерзкую.

К. Мацан

— Давайте мы здесь немножко проясним понятия, договоримся о них. Потому что сегодня слова «консерватор» и «либерал» окружены вполне конкретным контекстом — это такая линия разграничения по отношению к узко конкретно политическим процессам, как правило. Но, наверное, когда мы говорим о консерватизме времён Леонтьева и о его личном консерватизме, и о либерализме его времён, это всё-таки какие-то другие немножко понятия, по слову совпадающие, но, по крайней мере, не настолько узко понимаемые, как сейчас обычно в общественном поле — в СМИ и так далее?

Д. Володихин
— Можно проще сказать, что такое Леонтьев. Леонтьев зрелый и уже в изрядном возрасте — это консерватор, в том смысле, что монархист, который ратует за самодержавие, за неограниченную власть государя и за преданную, не за страх, а за совесть, службу государю.

А. Митрофанова

— А какие ещё консерваторы были в то время? Просто чтобы такую палитру некую иметь.

Д. Володихин
— Сейчас я его дорисую, а потом скажу, чем он отличается!

А. Митрофанова

— Да, простите!

Д. Володихин
— Он в высшей степени христианин, крепко верующий и старающийся свою жизнь подчинять христианству. У него были иногда пароксизмы: «Ах, Боже мой! Там, на Балканах, такая яркая жизнь, меня зовут опять туда! Нет, надо остаться — всё это для меня соблазн, это грех, мне всё это во вред будет. Нет, Боже мой, меня туда зовут, там же всё, что я так любил! Да нет, надо всё-таки исправлять себя...» — ну, не может душа вот взять под углом 90 градусов свернуть и катиться. Душа колеблется, и он борется с этими порывами. И он погружается в христианство очень медленно, но очень последовательно — каждый год больше христианства в его душе. И помимо этого, он уверен вместе с Николаем Яковлевичем Данилевским, что Россия — это самостоятельная цивилизация. Она не то что — по Данилевскому — противостоит Европе, она просто представляет собой нечто достаточно самостоятельное. Но вот как деревья в саду: вот стоит груша, вот стоит яблоня, вот слива стоит, вот алыча, вот яблоня другого сорта. Но вот Россия — груша, она не яблоня, не алыча и не слива. И поэтому пытаться применять к ней те же самые удобрения и те же самые методы, допустим, селекции, лечения дерева, когда оно заболело, они не годятся - должны быть свои приёмы ухаживания за этим деревом. Вот, собственно, суть-то в чём! Он очень скептично настроен по поводу прогрессизма, демократии, либерализма. Вот это самое сероблузничество вызывает у него какое-то инстинктивное отвращение — шевеление позалюбцев, которые всё хотят обезличить, снивелировать, привести к некоему всесмешению, к (неразб.) какой-то серой бездарности, когда то, что находится выше уровня нивы, как какой-нибудь высокий колос, так или иначе сшибается тростью. Это ему не нравится, это ему в Европе неприятно. Он готов принять людей-европейцев, которые красивы, талантливы. Герцен, можно сказать, его идейный враг — либерал...

А. Митрофанова

— Потому что он, с его точки зрения, не красив и не талантлив?

Д. Володихин
— Нет, он из другого лагеря. Но Леонтьев страстно любит Герцена, потому что это великолепный писатель.

А. Митрофанова

— А, хорошо!

Д. Володихин
— И Леонтьеву кажется: «Боже мой, его талант много чего искупает! Наверное, и ум когда-нибудь включится». Или, я уж не знаю, наоборот. Допустим, вот Достоевский скорее принадлежит в этот момент к лагерю, близкому консерватизму. Леонтьев читает Достоевского, и где-то: «Да, хорошо. А вот тут — ну зачем этот поганый натурализм? Ну зачем? Есть много красоты в жизни, зачем же сделать из неё там такой мрак?» И он очень своевидишь, своеобычен как консерватор, он плохо вообще с какими-то лагерями сходится. Но вот, например, со славянофилами он не сошёлся. Славянофилы не вполне консерваторы — вот правильно вы сделали замечание, что нельзя путать славянофилов и консерваторов. Тогда значения этих слов были разные. И, в общем, в славянофильском направлении было много людей, которые вполне себе были европейцы или, во всяком случае, европеисты. Просто они требовали, скажем, подтверждения ценности национального сознания — вот это для них было важно. Леонтьев для них был такая неотёсанная глыба, вот которая как метеорит проходит через рой других метеоритов, но глыба эта очень велика и всех расталкивает.

А. Митрофанова

— Дмитрий Володихин — доктор исторических наук, профессор МГУ сегодня в программе «Светлый вечер» на радио «Вера». Мы говорим о Константине Леонтьеве — одной из самых ярких фигур, глыб титанических, как сказал наш гость, девятнадцатого века, который оказал серьёзное влияние на формирование каких-то национальных идей и национального, даже, может быть, отчасти националистического сознания. Об этом во второй части программы более подробно поговорим. Здесь Константин Мацан, я — Алла Митрофанова. Буквально через минуту вернёмся.

К. Мацан

— «Светлый вечер» на радио «Вера» продолжается. В студии Константин Мацан и моя коллега Алла Митрофанова. У нас сегодня в гостях Дмитрий Михайлович Володихин — доктор исторических наук, профессор МГУ. И мы говорим о фигуре одного из самых ярких, самых значительных русских мыслителей девятнадцатого века — о Константине Леонтьеве. И вот мы в прошлой части программы остановились на том, что наш гость описал, скажем так, черты консерватизма самого Леонтьева, что это было такое и в чём это не совпадало с другими разными консерваторами. Я бы ещё вот о чём хотел спросить: он ведь, в общем, много с кем не совпадал?

Д. Володихин
— Да.

К. Мацан

— Вот мы упомянули, что славянофилы тоже вроде как бы внешне должны были быть с ним согласны, хотя расходились. А вот есть другой полюс. Например, вы упомянули Достоевского. Ведь, насколько я понимаю, это Константин Леонтьев автор термина «розовое христианство» в отношении Достоевского?

Д. Володихин
— Да.

К. Мацан

— Вот расскажите об этом! В чём здесь было несовпадение, и что это был за термин, что имел в виду мыслитель?

Д. Володихин
— Леонтьев был сторонником христианства весьма строгого, монашеского — требовательного христианства. Достоевский иначе — для Достоевского менее, наверное, важен был обряд, менее важна была форма. А для Леонтьева она была важна, потому что он говорил, что слабую человеческую душу форма принимает, как сосуд молоко, нет сосуда — она растечётся, она сама не способна себя самоорганизовать. То есть он не верил в то, что человек без Церкви, без формы, без обряда справится с тем, что его отталкивает от Бога. В этом есть своя истина, и, честно говоря, мне она близка. Тут важно что понимать? Он расходился чаще даже не с Достоевским, он расходился чаще всего с теми людьми, которые пели дифирамбы чему-то русскому-национальному. Он говорил: «А что, собственно, у нас такое своё? Вот наши казачки, за которыми Балканы стоят. И царь русский пошлёт казачков — и будет там у них свобода от турок. А не пошлёт — все их надежды, идеалы, вся их демократия сгинет». Вот он уважал силу, уважал то, что создаёт народ эстетического, он уважал национальный костюм. Ему нравилось, когда народ способен создать национальный костюм. Он уважал какие-то обычаи, связанные с браком, с семьёй. При этом русских он ставил ниже, чем тех же болгар, греков, турок, особенно греков и турок. Болгар он тоже не очень высоко ставил. Вот у них — да, у них есть прочная семья, у них есть своя прекрасная одежда, есть свои обычаи и традиции. «А у нас что? — говорил он. — Семья распущена. Эстетика порока правит во всём. Поэзия порока в России побеждается только поэзией веры, более не чем». И был очень скептически настроен на какое-то восхищение по поводу прекрасных черт национального характера. Он был в этом смысле очень трезвомыслящий, едко даже мыслящий человек. Посмотрит на что-нибудь — если не прочно, сразу выскажет, какая тут деталь всё разрушает. И его, конечно, за это многие славянофилы не любили. Вот «византизм» — что, собственно, такое?

А. Митрофанова

— Как раз хотела спросить. Уже пора обратиться к этому ключевому понятию для его творчества и его философского наследия — византизм. Если он так относится к русской культуре, то что тогда он вкладывает в это понятие?

Д. Володихин
— Он считал, что сочетание крепкой веры и крепкой монархии — это то, что есть самобытного, это то, что поддерживает русскую цивилизацию, это то, что унаследовано от Византии. Это надо беречь!

А. Митрофанова

— То есть «Православие, самодержавие, народность»? Стесняюсь спросить.

Д. Володихин
— Православие, самодержавие — да. А народность — это то, что, совершенно не по-уваровски, Леонтьев трактовал как глубоко третье, четвёртое, пятое. Вот народ должен быть православен и народ должен быть верен государю, тогда всё хорошо. А внутри этого народа не так уж мало того осталось, что можно сберечь. Потому что что-то разрушено, развалено, а что-то изначально не было прочным и красивым. И в этом смысле византизм Леонтьева — действительно, сочетание прочной монархии и прочно усвоенной народом веры. На этом можно точку поставить, но Леонтьев не только этот идеал рисует. Он огромные усилия тратит на то, чтобы своих современников лицом к этому повернуть, и строит своё здание на том, что критика этого идеала, она по себе внешняя в основном, не органичная для России. Для России органично, условно говоря, распускаться цветкам груши на грушевом дереве, и не пытаться привязать к деревьям цветок лютика или цветок мака. Если где-то груша сгнила, не ждите, что там вообще хоть какие-нибудь цветы появятся — ветку надо отсекать. А он считал, что Александровское правление в этом смысле глубоко подвинулось в сторону всесмешения и гниения европейского. А правление Александра Третьего сначала наполнило его надеждами — ага, наконец-то хоть немного Россию мы подмораживаем. То есть гниение останавливается, может, найдём способ как болезнь эту излечить. А потом он разочаровался: с его точки зрения это похолодание, этот мороз слишком неустойчивый, слишком слабый и слишком, скажем так, невнятно проартикулированный. Поэтому — «ну да, конечно, я должен быть в эту эпоху человеком-якорем, который держит свой народ, своё общество от падения в бездну, но якорей мало, слабые якоря». В этом смысле он, в общем, прав был.

А. Митрофанова

— Послушайте, но что касается всё-таки этого византизма, давайте разберёмся! Если посмотреть, какие аргументы он приводит в пользу этого культурного явления. Он говорит, что византизм это там... он приводит в пример Карла Великого, что вот в этот момент Европа куда-то там откололась, пошла своим путём, который привёл к эпохе Возрождения, но потом там стало всё загнивать. А вот византизм... То есть как бы противопоставление такое.

Д. Володихин
— Да, есть такое понятие у людей, которые исповедают цивилизационный способ развития мира, «возраст цивилизации». Ну, у Данилевского цивилизация называлась...

А. Митрофанова

— Данилевский, Шпенглер, Тойнби...

Д. Володихин
— Да-да-да! Данилевский называл цивилизацию «историко-культурным типом». И огромное количество, помимо этих знаменитых людей, других цивилизационщиков, их десятки — и у нас в обществе, и в Европе, и в Соединённых Штатах, их очень много. Так или иначе каждый из них сталкивается с понятием возраста цивилизации. Вот Леонтьев считал, что здесь очень хороша органическая метафора, то есть цивилизация, как живое существо, знает детство, юность, зрелость, дряхлость и так далее. И зрелость — это есть прочерчивание самобытных форм, создание каких-то творческих достижений, создание собственной эстетики. Возраст старости, золотой осени, говоря уже не его словами, а словами другого цивилизационщика — это время плодов, которыми можно воспользоваться. То есть цивилизация может наслаждаться тем, что она создала. А дряхлость — это распад и упрощение тех форм, которые цивилизация создала. То есть кажется всё рациональней, всё правильней, но огня нет, сложности нет, цветения нет. Есть упрощение защиты: давайте схлопнем вот это, вот это, вот это, потому что у нас нет силы поддерживать то, что мы схлопываем, в той сложности, которую мы раньше создали. Он говорит, что упрощение — это признак болезни, причём болезни смертельной: чем проще организм, тем ближе он к праху. То есть когда он превращается в сплошную гниль, когда у него рассыпаются кости — что это такое? Это уже труп, в котором идут процессы разложения, а не болезни. Он полагал, что в Европе развитие творческое, развитие интеллектуального потенциала притормаживается, что позитивизм, какая-то крайне простая материалистическая философия второй половины девятнадцатого века — это то, что показывает отставание силы ума от того, что Европа дала дальше. Леонтьев мог читать с наслаждением абсолютного своего идейного противника — какого-нибудь европейского философа, который говорил прямо противоположное Леонтьеву. И говорил: «О! Ум-то его силён. А вот это что? Вот что такое Конт? Да это непонятная какая-то, в общем, серятина».

А. Митрофанова

— Огюст Конт — отец позитивизма.

Д. Володихин
— «...ну, какой-нибудь Фохт, какой-нибудь Молешотт — совсем что-то страшное и невнятное. Боже мой, да это нельзя читать! Это просто засоряет ум». И поэтому он говорил, что закончилась Европа, которая создаёт великие творческие продукты, говоря современным языком, и перед нами живёт Европа, которая пользуется старыми достижениями, отчасти отвергая их и перетолковывая, но не создавая ничего принципиально более красивого и мощного. Что касается России: он был наполнен тревогой. То есть говорил, что мы прожили много, а сотворили духа мало, и стоим у какого-то страшного порога. То есть для него вот весь тот век литературы — «золотой век» — это всё ещё было мало, мы слабоваты, надо что-то более сильное. Мы до сих пор какая-то жалкая Македония, нам пристойно нечто более высокое создавать. Может быть, даже эстетизм «серебряного века» показался бы Леонтьеву чем-то достойным внимания. Может быть.

А. Митрофанова

— Потому что там эстетики слишком много, действительно, упоения красивостями.

Д. Володихин
— Наверное. Но вот он мечтал, что Россия создаст ещё нечто великое. Он внимательно вчитывался в современников, ругался страшно на Владимира Соловьёва, но всё-таки признавал, что он хотя бы интересен и силён. Толстой — то же самое.

А. Митрофанова

— И на том спасибо! (Смеётся). Посягнул на Вильяма нашего Шекспира!

Д. Володихин
— Ну да. Причём похвалил, а через некоторое время сказал, что за то, что он написал, надо его изгнать из пределов империи.

А. Митрофанова

— Слушайте, а почему он так был упоён примером Византии? Вот тот период, который он берёт за отправную точку, когда в Европе, соответственно, Карл Великий. Кто у нас в это время в Византийской империи? Ирина. Правильно? Что делает Ирина? Во-первых, там иконоборчество — ересь процветает пышным цветом. В Европе этого нет, а в Византии есть. Ирина, которая выколола глаза собственному сыну потому, что увидела в нём соперника на престоле. Это всё как? Я понимаю, что я сейчас с позиции двадцать первого века на эти вещи смотрю, наверное, тогда это было органично и по таким правилам все играли. Но как-то, знаете, на образ идеального такого мира всё равно, по-моему, не тянет. Хотя я могу ошибаться — кто я такая по сравнению с Константином Леонтьевым?

Д. Володихин
— Понимаете, какая вещь? Леонтьев осознавал то, что, конечно, нет идеальных правителей и нет идеальных государств. Общество состоит из грешных людей, даже Церковь состоит из грешных людей. Поэтому ждать от них то, что они будут все отлиты из бронзы, а то и из золота, невозможно. Он смотрел на цивилизацию в целом. А что такое цивилизация в целом? Тысячелетия Византия была блистательным светочем в Европе, которая в этот момент как-то пыталась дотянуться до высокой культуры, но что-то не очень удавалось, вплоть до... я уж не знаю, наверное, Кватроченто. И он, в этом смысле, был прав. Конечно, императорская цивилизация, достаточно хорошо обустроенная, достаточно сильная — века, наверное, до тринадцатого — в военном отношении; достаточно комфортный быт обеспечивающая, покой, порядок, высокую культуру, высокую живопись; развитие, скажем так, в искусстве новых стилей; прекрасные архитектурные памятники; и кроме того, ещё обогащённая колоссальным опытом святости — конечно, она стояла на протяжении многих веков выше Европы. Россия получила вот из этих рук определённый заряд культуры. И то, что в ней, в России, красивого и самобытного было, это, в основном, с точки зрения Леонтьева, то, что от Восточно-православной цивилизации она унаследовала. И он говорит, что так давайте не отнекиваться, а принимать этот дар и возносить его на бОльшую высоту. В этом есть определённый резон. Мы можем с ним сейчас спорить, но вот совершенно также какие-нибудь европейские историки Византии — тот же Шарль Дилль, например — высказался бы в пользу Леонтьева. В том смысле, что, ну, давайте посмотрим на уровень культуры Византии века до двенадцатого-тринадцатого — он чрезвычайно высок. Мало что в Европе до этого дошагивает. Но вот с этими взглядами Леонтьев подошёл уже к изрядному возрасту. И он всё-таки мечтал так или иначе, преодолев бытовые неурядицы, скажем так, духом подпоясавшись, сделаться монахом.

А. Митрофанова

— Дмитрий Володихин — доктор исторических наук, профессор МГУ сегодня в программе «Светлый вечер» на радио «Вера». Мы говорим сегодня о писателе, мыслителе Константине Леонтьеве, и монахе — в конце жизни он принял монашеский постриг. Совершенно нетипичный, кстати говоря, шаг для девятнадцатого века, для интеллектуала девятнадцатого века и блестящего такого человека, который сделал карьеру, может быть, не самую высокую, но вместе с тем, сделал. Вот оставить это всё и уйти в монастырь — для этого нужна была какая-то, видимо, очень серьёзная мотивация. И об этом сейчас как раз и будем говорить.

К. Мацан

— Всё-таки тайный постриг был или не тайный?

Д. Володихин
— Он не был тайным. Дело в том, что Леонтьев тысячу лет готовился к нему, он всем своим друзьям сказал. Для него это было чрезвычайно важное событие. И, собственно, у него были великие учителя, он в конце жизни, более-менее поправив свои дела, поселился при Оптиной пустыни в так называемом «консульском домике». Позднее там жил Сергей Нилус, в этом домике. Его духовно окормляли старец Амвросий Оптинский и Климент (Зедергольм).

А. Митрофанова

— «Тяжёлая артиллерия» такая.

Д. Володихин
— Да. Даже какое-то такое светское житие Климента (Зедергольма) Леонтьев в последствии написал. Леонтьев через несколько лет пребывания у стен Оптиной решил в эти стены войти. Ему дали пострижение, и Амвросий Оптинский, умирая, сказал ему: «Скоро встретимся!» Через несколько месяцев Константин Леонтьев, он же инок Климент, прибыл в Троице-Сергиеву лавру, и, видимо, должен был там жить дальше. В гостинице Троице-Сергиевой лавры он разболелся, мучился долго от болезни и в конце концов скончался. Там существуют разные фантастические и полуфантастические истории, как он там что-то говорил в бреду, и как это правильно трактовать. Но, в общем-то, он умер как православный монах, а не как кто-нибудь ещё. Он умер не как Константин Николаевич, он умер как Климент. И похоронен он на монастырском кладбище, а не где-нибудь ещё. Вот Черниговский Гефсиманский скит, находящийся неподалёку от Троице-Сергиевой лавры, от её основных зданий, имеет рядышком небольшое кладбище. Там лежат, можно сказать, в нескольких шагах друг от друга инок Климент и Розанов, который, кстати, Леонтьева очень уважал и чтил его ум выше своего, хотя от Розанова такого мало кто мог добиться. Надо сказать, что это хороший исход, он очень правильный. Человек от детской веры пришёл в состояние неверия, потом увидел жизнь во всей её красе и вновь приблизился к Богу; пережил страшный кризис, скажем так, переменил ум — наверное, правильно будет так сказать; колебался после этого, пытался стать монахом и не смог; потом всё-таки набрался духа и смог сделать то, что нужно. Слушайте, каждому бы из нас такую жизнь и такой её финал! Надо сказать, что переживал он в конце жизни в основном о двух вещах. Во-первых, о долгах, которые не смог отдать. Когда к нему приходили какие-то деньги, он сейчас же старался отдать долг человеку, которого он, по его мнению, когда-то тяжело обидел, не отдав эти деньги в срок. И он, конечно, переживал о том, что нет в России прочности на пути вот этого живительного мороза, подмораживания. Ну, а как христианин, он сделался спокоен, гармоничен, можно сказать, что со своей душой ладил уже. И готов был покоряться любому слову духовного наставника-старца Оптинского, что бы тот ему ни сказал.

А. Митрофанова

— А я правильно понимаю, что если проводить какие-то аналогии, то приход в монашество Константина Леонтьева, это всё равно, что если бы Байрон, например, в конце жизни, если бы он прожил долгую жизнь, стал бы монахом?

Д. Володихин
— Да, это очень хорошая аналогия. Действительно, в этих людях есть определённое сходство. Оба ведь в какой-то степени эстеты.

А. Митрофанова

— Ещё какие!

Д. Володихин
— И оба эстеты, как говорили, хищные, да. Но Леонтьев в конце жизни чётко сказал, что эстетизм эстетизмом, а вера выше. То есть когда они между собою не спорят — всё хорошо. Когда они спорят между собою, вера иерархически должна быть поднята в душе человека на более высокую позицию.

А. Митрофанова

— А вот интересно, когда он уже монах, у него совершенно не остаётся никаких прежних пристрастий, привычек, связанных с высокой эстетикой, и потребностей этих — сделать вокруг себя хорошо и красиво? Ведь это же такие вещи, к которым привыкаешь, это для глаза необходимо бывает.

Д. Володихин
— Надо сказать, что монахом Константин Николаевич прожил всего несколько месяцев. Ровно 125 лет назад, летом 1891 года он принял постриг и осенью скончался. Не так уж много могло быть у него за это время каких-то проявлений эстетизма. Кроме того, он сделался смиреннее, чем раньше. Надо сказать, что он готов был даже прекратить писать, хотя у него огромный литературный дар был. И в какой-то момент он испытал состояние разгневанности на Соловьёва, когда тот призвал всех идти в сторону католицизма. И сказал: «Надо бы мне ответить, да крыл не могу поднять — дух отошёл». Почему? Потому что он сам в себе постепенно занимался, что ли, уменьшением страсти, которая происходит от литературного таланта. А она есть, эта страсть, она очень сильная. И литературный талант гордыню в людях питает, это так — знаю сейчас по огромному количеству своих знакомых. И Леонтьев был готов пойти на то, чтобы сказать себе: «Достаточно я уже поработал даром своим, теперь мне нужна душевная тишина, душевный покой». Он захотел не того слова, которое от его уст исходит, а того слова, которое даётся ему свыше. Это, конечно, очень сильная подвижка в сторону от эстетизма. Климент (Зедергольм), ещё когда он жил в «консульском домике», говорил ему: «Вот вы «Коран» читаете — берегитесь!» Леонтьев честно признавался: «Во всё могу подчиниться старцу, что угодно исполню. Ум свой сократить не могу!» И вот он старательно с гордыней ума и с гордыней, которая возникает, скажем так, от буйства литературного таланта, боролся в себе. До какой степени победил? Ну, не знаю, не мне судить. Я в себе не победил до сих пор. Может быть, ему всё-таки удалось это сделать. И я, честно говоря, уповаю на то, что человек, который так много в себе изменил ради Бога, сейчас в Царствии Небесном.

К. Мацан

— Вот он и ответ на вопрос, который я вроде как-то хотел задать: а чем, собственно говоря, вот нам, простым людям, сегодня может быть важно и полезно знакомство с фигурой Константина Леонтьева? Не только в плане его... К чему человек пришёл в конце жизни — лично для меня лучший ответ на то, в чём, громко скажем, урок вопросов отношения с Богом, вопросов личного пути, вопросов самых таких вечных, которые его оппонент Достоевский называл «проклятыми». Вот мне кажется, что последняя история про то, к чему человек пришёл в конце жизни, лично для меня лучший ответ на то, в чём, скажем так, урок Константина Леонтьева.

А. Митрофанова

— Кстати говоря, это же общее место, наверное, такое: чтобы понять что-то о человеке, надо посмотреть даже не столько на то, как он живёт, сколько на то, как он умирает.

Д. Володихин
— Наверное. Это очень сходно с евангельской притчей о благочестивом разбойнике. Когда Христа распяли, справа и слева от Него висели злодеи. Один из них изрыгал ругательства, а другой в этот момент Бога увидел и признал. Ему было сказано, что «сегодня же будешь со Мной в Царствии Небесном». Что это? Это обещание того, что человек может изменить ум свой, исправить душу свою за 30 секунд до смерти.

А. Митрофанова

— Если только Господь ему даст эти 30 секунд!

Д. Володихин
— Если Господь даст, и если он сам приложит усилия. То есть Леонтьев прожил 60 лет, к Богу он обратился в последней трети своей жизни, то есть с сорока до шестидесяти. Не без колебаний, как я уже говорил, но он, как благочестивый разбойник, обратился к Богу искренне, ясно и твёрдо. Ну, никто нам не сказал, где он. Я надеюсь на то, что его душевные старания Бог одобрил.

К. Мацан

— Спасибо огромное за эту беседу, за такой особенно глубокий и чуткий финал! Дмитрий Михайлович Володихин — доктор исторических наук, профессор МГУ сегодня был в программе «Светлый вечер». Мы говорили об одном из самых ярких мыслителей девятнадцатого века — о Константине Леонтьеве. И сквозь всю его жизнь прошли, и даже немножко в душу заглянули. И это очень интересно было, спасибо огромное! В студии были Алла Митрофанова и я — Константин Мацан. До новых встреч на волнах радио «Вера»!

А. Митрофанова

— До свидания!

Д. Володихин
— До свидания!

Мы в соцсетях
****

Также рекомендуем